Когда стало ясно, что Кингисепп не удержать, поступил приказ вывозить раненых. Тяжелых сразу же погрузили в эшелон, несмотря на то что было понятно – многие не доедут, не перенесут жары, угара, тряски. Но не оставлять же было врагу. Алешка и Кирьян Гадальцевы прибыли в одном эшелоне, попали в один госпиталь и опять остались в неведении, что, по здравом размышлении, неудивительно, ведь ни тот ни другой ходить не могли.
Алешка же умирал.
Надежде Игнатьевне девочка Леночка из вновь набранных студенток, которая боялась крови, чужой боли, ругани и смерти и потому приставлена была к бумажной работе, пока не пообвыкнется, указала на то, что у больных в соседних палатах одна и та же редкая фамилия. А у младшего, умирающего, к тому же отчество Кирьянович, а Кирьяном-то старшего зовут.
Надежда Игнатьевна велела Леночке ничего никому не говорить, потому что найдутся доброжелатели порадовать отца и сына. А сына, скорее всего, не спасти. Будь отец поздоровее, тогда, конечно, как это ни тяжело, следовало дать ему проститься с сыном, а пока – нет и нет.
Алешка почти уже не выплывал из забытья, задыхался, синел, а Кирьян, который был благополучен, вдруг разболелся. Воспаление, температура, мрачные мысли, температурный бред, мокрый тампон на губы вместо питья – иначе захлебнется. Надежда Игнатьевна была в гневе и недоумении, медсестры и санитарки ходили по стеночке – подальше от ее гнева.
А Кирьян бредил несвязно, бормотал ерунду, потом вдруг, по свидетельству соседей по палате, ясным голосом сказал:
– Ну здравствуй, Анюта. Я знаю…
И больше не приходил в сознание. Через несколько часов успокоился навеки.
Алешка же, наоборот, перестал хрипеть, задышал. Сполз отек с горла и груди, появился затаившийся пульс, ушла страшная синюшность.
Но Надежда Игнатьевна знала, что это не ее заслуга, и еще знала, что Алешке теперь жить не просто так, а для чего-то…
«…Так и получилось, что отец как будто бы отдал свою жизнь сыну.
Этому Алексею Гадальцеву так и не сказали, что отец ушел. Наверное, и не скажут. Не знаю, правильно ли это. Он ведь будет теперь надеяться, что встретит отца, будет искать его, и напрасно. Но мама твоя говорит: надежда лечит.
И про нее в госпитале говорят: Надежда лечит, имея в виду ее имя. Наверное, тетя Надя очень хороший доктор.
Но позволено ли внушать ложную надежду? Лечит ли надежда, если она ложная? То есть не убьет ли правда, когда окажется, что все зря, все поиски, ожидание встречи, желание многое, очень многое рассказать, обнять, почувствовать живого человека, а не фантом. Я не знаю ответа на этот вопрос, но мне бы очень не хотелось пережить подобное.
На этом все, Настя. Я еще обязательно напишу тебе. И я надеюсь получить весточку от тебя. Жду и надеюсь. Если надежда и не лечит, то придает сил, это точно. Я верю, что надежда на нашу встречу не оставляет и тебя. Поэтому мы обязательно встретимся, хоть через годы, и будем вместе.
До свидания, моя любимая Настя».
* * *
Корзина с яблоками стояла прямо в комнате, и аромат яблоки источали райский. Корзину из сада бабули Маруськи Синицыной привез на своей «Ладе» попутный дачник, бабулин сосед, приятель и всегдашний помощник, и ему заплатили – якобы дали денег на бензин. Он был доволен, а назад бабуле повез всякие новомодные садовые штуковины, которые она, будучи прогрессивным садоводом, заказала: пластмассовый заборчик для клумбы например, удобную вилку-грабельки, чтобы рыхлить грядку, какое-то редкое удобрение и прочее, что было заказано. Правда, Маруськина театральная мамочка, которая иногда задним числом проявляла практичность, сказала, что яблоки дешевле на рынке купить, чем платить за этакую доставку по-соседски.
Ася выбрала в корзине яблоко. Яблоко было удивительно большим, прямо по-южному огромным, хрустким, сочным, очень кислым, оскоминным, и пахло ананасом. Грызлось так долго, что надоело и зубы заскрипели, а когда остался огрызок с семечками, лишь начавшими коричневеть, ветер ворвался в окно, хлопнул болтавшейся форточкой, чуть не выбив стекло, надул парусом шторы, прошелся по комнате, шальной, и первые тяжелые капли грохнули о карниз. И вдруг в момент потемнело, солнце погасло, и все утонуло, захлебнулось в ливне, засверкали, забили по крышам невероятные льдисто-синие молнии, будто блицы космической фотокамеры, и ударило, пророкотало прямо над головой.
Тарзан боялся грозы, утрусил в ванную, поджав хвостик, спрятался, дрожал так, что клацал зубами, и подвывал загробно, по-баскервильски, даром что был крысеныш. Маруська Синицына тоже засела в ванной – утешала, жалела Тарзана и грызла яблоко, тем раздражая песика еще больше.
Что до Аси, то она стояла у окна, любовалась сумасшедшей грозой и страдала от того, что лето, уносившееся на грозовой колеснице, разочаровало и вместо волшебной встречи устроило испытание.
Обиднее всего, конечно же, было сидеть на даче, поливать клумбы – мамину отраду, кормить комаров по черничникам (если есть черника, будь добра, собирай, да еще и ешь с молоком и сахаром, потому что, как и предсказывал дед, поспела кислая). Еще больше надоело таскаться что ни день по жаре за две станции в главный поселок, в магазины, где все дешевле, чем в окрестностях их третьей платформы, и хоть какой-то продуктовый выбор есть.
Невыносимо было! Потому что она снова, в разлуке с Микки, обретала уверенность, что где-то ее ищут и ждут и надеются на встречу не меньше, чем она, Ася, которая теперь предпочла бы называться Настей. А не Стасей, скажем, как называл ее Микки. Бедняга Микки, от которого она каждый раз сбегала в самый, казалось бы, лирический момент свидания. Влюбленный и озадаченный, Микки не знал, что и думать: расценивать ли Асины выходки как своего рода кокетство или относить их на счет недостатков воспитания. Ему и в голову не приходило, что Ася сомневается в своем отношении к нему. Асю ужасно раздражала его добродушная самоуверенность. Поэтому после свиданий она неслась к Синице писать письма Мишке, от которого она скрывала свои отношения с Микки, и письма ее все больше и больше походили на любовные – страсти прибавилось. Возможно, в этом Микки был виноват, такой-сякой.
…Ася смотрела сквозь завесу дождя на крыши. На одной из них, кажется, на той, где еще до дождя она заметила чей-то силуэт, постоянно вспыхивая и не всегда совпадая по времени с другими, небесными, плясала молния. Если предположить невероятное, там кто-то фотографировал.
Мишка!
Она крикнула Синице, что уходит, и, не дожидаясь ответа, обвинения в ненормальности и уговоров остаться, переждать грозу, выскочила на лестницу, пренебрегши лифтом, через ступеньку полетела вниз и, сбросив сандалики, нырнула в дождь.
Ливень смыл прохожих, только машины шли мокрыми китами и разгоняли волны по асфальту. Воды налило чуть не по колено. Еще не настал момент пузырей – слишком плотно лило, и они не успевали вздуться.
Ася, вымокшая в первые же секунды, стояла посреди двора, вертела головой в надежде разглядеть того отважного фотографа на крыше, который то ли привиделся ей, то ли… Но снизу, да еще в такую мокрую темень это было невозможно. Она решительно направилась к дому, к себе на Пушкарскую. Добрела-доплыла, открыла дверь своим ключом и вместо «здрасьте» решительно и грозно заявила родителям, которые с необыкновенно счастливыми лицами – прямо голубки, – обнявшись, устроились перед телевизором: