Из скамеек и ящиков мужчины соорудили большой стол, женщины накрыли его чистыми простынями и выставили все свои припасы. Умытые дети. Тщательно причесанные женщины. Чисто выбритые мужчины. Все торжественны, собранны, у всех недоступно просветленные лица. Но больше всего Стентона поразили не люди, а… цветок. Среди вскрытых консервных банок и откупоренных бутылок стояла невесть откуда взявшаяся ромашка. Обыкновенная ромашка с тугими белыми лепестками «росла» из гильзы так противоестественно, ее простая красота так не соответствовала металлу войны, как не соответствовали грязным стенам вокзала и всей обстановке готовящегося убийства эти трогательно-задумчивые дети, постаревшие на сто лет женщины и принявшие смертный крест мужчины.
Но еще больше потрясла Стентона песня. Низкий женский и высокий мужской голос выводили светлую, печальную и задумчиво-нежную мелодию:
Что стои-ишь качая-ясь,
Тонкая-я рябина-а,
Голово-ой склоня-ясь
До самого тына-а?
В напев вливались низкие, рокочущие басы:
А через дорогу-у,
За реко-ой широко-ой,
Так же одино-око
Дуб стои-ит высокий.
Басы ушли на задний план, и мелодию повели горестные женские голоса. Сердце Стентона защемило – в песню вплелся детский голосок…
То ли закончилась песня, то ли люди забыли слова, но образовалась пауза, в которую и вклинился Стентон.
– Пора, – сказал он. – Я все понимаю, но пора…
На него посмотрели, как на привидение, потом молча встали, собрали свои пожитки и потянулись к выходу. На перроне никто не плакал, не кидался на шею, не голосил.
Все держались достойно и сдержанно. Мужчины троекратно расцеловали жен, перекрестили детей… Один мальчик все же не выдержал и вцепился в шею отца, из глаз его брызнула такая тоска, что отец охнул, осел, чуть не взвыл, но взял себя в руки и с трудом оторвал дрожащие детские ручонки. Потом женщины низко, до самой земли поклонились мужьям, и те с вздувшимися желваками и почерневшими от горя лицами направились к специально отведенному для них вагону.
Удар колокола, гудок паровоза, и состав покатился… Все быстрее вращались колеса, все громче кричал гудок, все чаще мелькали придорожные столбы, все дальше уплывали замершие на краю платформы женщины и дети, все ближе мрачно чернеющий зев туннеля. И вот уже исчезают в его могильной черноте вагоны, исчезают один за другим. А над полями, холмами и лесами, над всем миром звучит последний куплет так и недопетой песни-вещуньи:
Но нельзя-я рябине-е
К ду-убу перебраться-я,
Зна-атъ, судьба такая-я —
Век одно-ой качаться-я.