In limine (лат.).
В начале.
(Первые слова Библии).
Иэн Флеминг вовсе не такой уж хороший писатель. Все мы любим фильмы о Джеймсе Бонде, особенно в исполнении Шона Коннери, но это просто тот редкий случай, когда фильмы лучше книг. Когда Брокколи и Зальцман выкупили чохом все книги о Бонде, они были так неуверены в успехе, что свою компанию назвали EON (Everything Or Nothing – пан или пропал). Флеминг не смог уберечься от повторов и штампов, хотя его за это не раз высмеивали даже американские критики, привычные к языку своих соплеменников, весьма далеких от стиля Сомерсета Моэма и Грэма Грина. Найдите в любой его книге какое‑либо место, где он описывает события, происходящие в Москве. Бьюсь об заклад, что эта глава начинается словами: «сумрачным московским утром…» или «под давяще низким зимним московским небом…». Он, по‑видимому, и представить себе не мог, как играет солнце на куполах Василия Блаженного и белый тополиный пух плавает среди желтых солнечных бликов в бассейне парка Горького. Ну, насильно мил не будешь. У Флеминга один из его героев вернулся из России с любовью. А вот автору этого чувства изведать не привелось. Да и бог с ним. Он успешен и в моем одобрении не нуждается. Тем более что в то утро он был бы прав…
В легком костюме без подкладки было холодно. Ранним февральским утром я стоял у трапа «Боинга-707» компании «Эр Индия» в Шереметьево. В который раз пограничники проверяли паспорта и посадочные документы – что‑то у них не сходилось. Когда я наконец устроился на своем месте в салоне и огляделся, самолет уже выруливал на старт. Первые впечатления – тихая музыка, красивая обивка и ширина пассажирских кресел. Стюардесса в сари принесла клетчатый шерстяной плед и предложила чай, кофе, сигареты и свежие номера «Тайм» и «Ньюсуик». Салоны самолетов, принадлежащих государственным компаниям, таким как «Аэрофлот», Air India, Royal Dutch Airlines (их называют Flag carriers: на стабилизаторе у них – государственный флаг), по международному праву являются территорией этих государств, и я был уже за границей, хотя в окно в сером рассвете московского утра все еще был виден светящийся параллелепипед Шереметьево-2.
Все переводчики помнят свой первый выезд за рубеж. Анекдотов на эту тему почти столько же, сколько у артистов о первом выходе на сцену. Я — не исключение. Рейс предстоял очень долгий – из Москвы в Ташкент, из Ташкента в Дели; затем мы пересаживались на самолет пакистанской PIA до Карачи, а этот рейс направлялся в Рангун и Джакарту. Мои подопечные – геолог Михаил Бахтин с женой и сынишкой, – согревшись, тут же заснули. Для них это было проще, чем для меня, ведь на них не действовали внешние раздражители – английская речь, американские журналы, брошюры об «Эр Индия». Я углубился в чтение. «Тайм» сразу очаровал меня своеобразным языком и стилем – прошло уже сорок лет с тех пор, а я, впоследствии став постоянным их читателем, не устаю восхищаться редакторами «Тайм» и «Ньюсуик». Сохраняя индивидуальность своих корреспондентов, они раз за разом, номер за номером, пятьдесят два раза в году ухитряются создавать маленькие шедевры особого, ни с чем не сравнимого стиля. Так пишут и так излагают материал только в «Тайм» и в «Ньюсуик»!
Впереди меня сидел солидный и, как мне показалось, очень обаятельный мужчина средних лет. Салон был полупустой, и он сидел один, удобно разложив на соседних креслах аксессуары, говорившие о хорошем вкусе и довольно высоком положении, – трубку из вишневого корневища, пакеты табака «Кэпстэн» и «Голд Флэйкс», золотую зажигалку «Ронсон», очки в оправе «Макнамара» и плоскую серебряную карманную фляжку. Вот эта фляжка меня и подвела. Раз есть фляжка – значит, есть в ней виски или коньяк, а это, в свою очередь, значит – человек общительный, а не брюзга какой‑нибудь. Наверное, чиновник из Министерства внешней торговли. Откуда мне было знать, что в этой фляжке – молочко магнезии, патентованное средство от болей в желудке. Говорил он со стюардессой по‑английски, а с молодым своим компаньоном, сидевшим через проход, – по‑русски. Все это, вместе взятое, убедило меня, что я не ошибусь, заговорив с этим человеком.
Для этого я со своего места пересел на краешек сиденья, соседнего с ним, поздоровался и задал вопрос, который тогда интересовал меня больше всего: прочитав ему выдержку из репортажа «Тайм» и прокомментировав ее на английском, спросил, смогу ли я с таким знанием английского языка работать в Пакистане. Он понял сразу все: и постоянное сомнение провинциала в своей профессиональной компетентности, и необходимость в самоутверждении, и переполняющее меня чувство гордости – в 21 год выехать на самостоятельную работу в капиталистическую страну по тем временам и для столичного специалиста было бы достижением, – и ответил что‑то весьма благожелательное. Я ретировался на свое место, а через минуту ко мне подсел его молодой компаньон. Он объяснил мне, что этот человек – Чрезвычайный и Полномочный Посол СССР в Индонезии, что путь предстоит неблизкий, что посол устал и не надо его беспокоить. Посол… Господи! Для меня это слово звучало тогда так же, как «небожитель»…
Но чувство самоуспокоенности, возникшее после одобрительных слов посла, было напрочь сметено через несколько часов в зале прибывающих пассажиров делийского аэропорта Палам. Пограничник, неодобрительно посматривая на меня и моих спутников (он сразу невзлюбил нас за то, что, судя по билетам, мы дальше должны были лететь в Карачи, то есть в Пакистан, который уже несколько раз воевал с Индией), спросил на каком‑то чудовищном диалекте: «Дыс чхотта бэби уид я?» Я остолбенел. Я не понял ни одного слова, кроме «бэби». Стоявший за нами молодой и загорелый человек в кашемировом пуловере – самой удобной для Дели одежде в феврале (это я узнал намного позже), спокойно «перевел» мне на нормальный английский: «Господин офицер хочет узнать, с вами ли этот ребенок? Чхотта – значит «маленький» на хинди». Но ведь только это слово было на хинди, а все остальные – неужели на английском? Так я впервые столкнулся с «пиджин инглиш» – «самодельным», как сказал бы Андрей Платонов, английским языком, на котором говорят бенгальцы, меланезийцы, полинезийцы, нигерийцы и другие экзотические, «богом разукрашенные народы».
Когда мне пришлось позднее в Бангладеш работать с местным чиновником, господином Бадруддоджой, я, профессиональный переводчик, был впервые в жизни вынужден прибегнуть к услугам другого переводчика. Доктор Кадри переводил мне на нормальный английский все то, что говорил на этом английском языке Бадруддоджа, а я переводил далее на русский – работа продвигалась вдвое медленнее, но другого выхода не было, иначе работа не шла совсем. Я так и не смог усвоить этот чудовищный жаргон. Странно – ведь, хотя я совершенно не способен понять, что такое косинус, с языками я никогда особых трудностей не испытывал.
В университет я поступил, уже прилично владея английским языком. Моей настоящей, не школьной учительницей, или, как теперь говорят, репетитором, была замечательная русская женщина – Елизавета Романовна Сыромятникова. Внучатую племянницу графа Льва Николаевича Толстого в Нальчик забросила довольно тяжкая судьба. Дворянка, великолепно владевшая английским, французским и немецким языками, она приехала вопреки воле родителей молоденькой девушкой в Россию из Лондона, где жила ее семья, чтобы стать санитаркой и ухаживать за русскими солдатами и офицерами, раненными в ходе Первой мировой войны. Романтика юности вышла ей боком и жестоко исковеркала всю ее жизнь – здесь ее застала революция, затем гражданская война, и возвращение в Англию стало невозможным. Она бедствовала, пока не пришло время налаживать международные связи большевистского правительства. В Россию стали приезжать иностранные специалисты. Она стала переводчицей, затем преподавала английский язык в Сельскохозяйственной академии ВАСХНИЛ. Семьи не создала, друзей не было – сверстники чурались ее, ведь в ее анкете было указано: «из дворян».