Волькша покачал головой и поплелся восвояси.
Часть 2
Кайя
Весна
Весна в тот год пришла очень рано.
На Ярилов день
[138]
снега уже сошли. А через седмицу по Волхову пошел Ильменьский лед. Только в борах кое-где еще серели ноздреватые сугробики.
Цветень
[139]
только начался, а земля на полях уже была готова под ярь.
[140]
Старики кряхтели и пророчили возврат холодов. Дескать, иной год и в начале Травеня
[141]
бывали такие морозы, что весь посев вымерзал, и приходилось пахать и сеять сызнова.
Ладонинцы ходили к Ладе за советом: орать или подождать? А та только разводила руками. По одним приметам, точнее которых и быть не может, холода ушли окончательно. А по другим, которые испокон веку не обманывали, выходило, что зима злобится где-то за Белоозером и, того и гляди, еще предъявит свои права. Она даже в Навь ходила, спрашивала. Только и дасуни ничего путного про погоду сказать не смогли.
– Тут уж как Мокша свою кудель спрядет.
[142]
Может и так, и так повернуться. Такой уж странный нынче год.
Хорс первым решил поверить теплу и вышел пахать.
От зимней болезни его щеки ввалились и покрылись сеткой морщин, но под бородой это было почти незаметно. Все равно, даже похудевший ягн мог вспахать поле и без быка. Однако, когда он тащил по городцу свое кузло,
[143]
соседи пялились на него как на диво дивное. Но причиной тому был не он сам и не его решение начать сев раньше других, а рыжий верзила, что топал рядом с ним. В прежние годы Олькшу видели с отцом только, когда родитель прилюдно поучал его тумаками и затрещинами. Выгнать Рыжего Люта работать в поле было совершенно невозможно. Строптивца было легче убить, чем заставить ходить за плугом.
Может, оттого и решил Хорс прежде всех выйти в поле, дабы вся Ладонь полюбовалась на его отцовское счастье. Вот ведь и он теперь, прямо как Година Евпатиевич, бок о бок с сыном орать идет! Хоть и не понимал косматый великан, как ему такая Доля улыбнулась, так ведь куда важнее, что родительская Недоля от него отстранилась.
Остаток зимы Хорс и Олькша ползали по дому, как осенние мухи. Ели, не в пример другим временам, мало. Говорили и того меньше. Только счастливая Умила лопотала без устали. Из ее трескотни и узнал хозяин дома былицу своего исцеления. И про то, как лихоманка скрутила его в бараний рог. И про то, как Олькша с Волькшей пропадали три дня в зимнем лесу в самые Каляденские морозы, когда птицы на лету мерзли. И про то, как Годинович притащил оглоушенного Ольгерда домой, и тот не мог очухаться целую седмицу. И даже про то рассказала Хорсова жена, что привели пацаны из леса карельскую шаманку, которая с Ладой-волховой одну ночь пошепталась, а на утро оседлала белую сову и была такова. Бабьи разговоры, конечно. Однако в Ладони никто большего о Ладиной зимней гостье не знал, кроме двух приятелей и самой ворожеи.
Но волхову лишний раз без важного дела Умила даже окликнуть боялась. А Годинов Волькша пироги с морошкой за обе щеки уплетал да нахваливал, а как разговор заходил об их походе за барсучьим молоком, принимался рассказывать небылицы, которыми разве что малолеток пугать, чтобы те далеко в лес не заходили. Сына же Умилы, так тот и вовсе на любой спрос молчал, как снулый окунь: глаза застылые, острые перья
[144]
во все стороны торчат, не тронь, не тревожь.
На все эти суды-пересуды Хорс только удивленно поднимал брови да вопросительно поглядывал на Ольгерда. Но тот не щерился и не сквернословил как обычно, а тупил глаза. От воспоминания о разъяренной толпе самоземцев, приходивших править непутевого забияку, мерзкий холодок пробегал по хребту ягна. А вдруг как опять набедокурил сыне? Зло накуролесил. Напакостил так люто, что боится лишний раз из дома выйти.
Так они и молчали седмицу за седмицей.
И вот, однажды, когда уже звенела первая капель, Хорс чистил стайку
[145]
и что-то бубнил себе под нос. Он устал гадать, что за шкода скрывается за Олькшиной тихостью. Но задать об этом вопрос напрямую не мог: ни в семье его отца, ни в семье деда старший никогда и ни о чем не спрашивал младшего. Не по чину. Коли есть надобность, сын сам все расскажет и совета попросит. Коли нет, так и разговора нет.
– Отече, – услышал он голос Ольгерда за спиной, – поговорить бы надо.
Хорс повернулся к сыну и с прищуром уставился на его конопатую рожу. В первое мгновение отец хотел съязвить что-нибудь. Дескать, распоносило, заговорил, лихов племянник? Но ягн сдержался, а вскоре и вовсе посерьезнел. Уж очень долго мялся его непутевый отпрыск, уж очень краснел и кряхтел от смущения.
– Давай, поговорим, – наконец подбодрил он Олькшу и сам удивился неуместной хрипотце в своем голосе.
– Отече, я знаешь… это… ну, весь Вьюжень
[146]
думал… и никак у меня это из головы не идет…
Ольгерд запнулся.
Хорс прислонился спиной к стене стайки и сложил ладони на черенке навозной лопаты. Всем своим видом он показывал, что не сделает ни одного движения и не произнесет ни одного слова для того, чтобы помочь сыну выйти из затруднения. Имел глупость нагадить, найди мужество признаться. А уж там видно будет, какой суд вершить. Могучий ягн почти не сомневался в том, что его первенец вот-вот покается в какой-нибудь большой потраве или воровстве.
– Я… это… отче, я жениться хочу…
Хорс открыл, было, рот, дабы что-то сказать, но из его горла вылетело только невнятное мычание. Ольгерд с опаской поднял на него глаза. Когда отец отставил в сторону лопату и шагнул к нему, парень втянул голову в плечи, ожидая увесистую затрещину. Но вместо того, чтобы как обычно огреть сына по вихрастому затылку, отец неуклюже обнял его и ткнулся бородой в щеку.
– За ум что ли решил взяться?
– Угу, – пробасил Олькша.
– А матери сказал уже?