Огненный змей — огонь. Крылья — воздух. Крылья — ведьмы… «Амазонки стали птицами». Маша подняла глаза — над головой висела люстра-модерн с бронзовым разлетом крыльев.
Амазонки — ведьмы — «Венеры в мехах» — Модерн — Новый Матриархат…
Дашу трясло в лихорадке землепотрясного успеха:
— А я тебе сразу сказала, Ольга мне практически прямо сказала, будет матриархат или нет, зависит от меня. От одной меня! — (Чуб могла сотрясти землю в прямом смысле этого слова!) — От того, кто коснется Лиры, моей Лиры, вот этой! Я сто раз говорила: это я! Я — революция! Ну, у меня и интуиция! Ну, я устрою вам революцию….
Историк смотрела на неизвестные письмена, окружившие выбитую на браслете четырехструнную бестию.
Она не знала, что там написано.
Но ей вдруг померещилось страшное.
Как все нереализованные мечты Даши Чуб врываются в мир. Привиделась амазонка с наганом на бедре, в папахе набекрень.
— Я все могу! Я сама отделю Украину! Они узнают еще, в чем женская сила! Украина всегда была склонна к матриархату. Всегда! И здорово, что мое кабаре к черту сгорело. А я еще покупать его собиралась… Думала, бабки ж есть, буду, как раньше, певицей и арт-директором клуба в одном лице, может, и намучу что-нибудь. И Катя говорила, это выгодная покупка. Но Катя теперь никто. А я — все! И Ахматова — никто. Помнишь, что мы предсказали мне на Рождество? «Если поднимешь чужую вещь, в милицию ее сдавай, а за пазуху не прячь, ведьма-Аннушка!» Это о ней! Я и есть — милиция! Я добуду вторую Лиру с помощью первой. И тогда….
Маша, судорожно старавшаяся отделить свои страхи от Дашиных возможностей, помертвела.
— Только не это… Боже тебя сохрани приближаться кахматовской Лире!
— Почему это? — возмущенно вспучила губу Даша Чуб. — Ты считаешь, Ахматова чем-то лучше меня?
— Не лучше, — парировала подруга. — Ты будешь не лучше Ахматовой! Потому что у хозяев семиструнной Лиры есть лишь два варианта: убить или умереть. И ты бы убила!
— Думаешь?
Как ни странно, Машина реплика подействовала на Чуб отрезвляюще. Подумав, та неохотно кивнула:
— А знаешь, убила бы. Не умирать же самой… И Катя убила б. Бизнес — это тоже, в своем роде, числовая гармония бабок. И, не дай бог, Лиру взяла б в руки ты…
— Я не стала б никого убивать. — Ковалева опустошенно отвернулась к окну.
Решение улеглось:
«Я сделаю это. И это тоже. Я просто сделаю».
— Конечно, нет, — полностью согласилась с ней Землепотрясная Даша. — Посмотри на себя. Ты ж типичная жертва! Вот просто на блюдечке с голубой каемочкой! Ты бы погибла на счет «три». Ты бы придумала, ради чего. У каждого ж своя жара. Помнишь такую песню? «Мы рождены, чтоб бред свой сделать былью»!
— Она еще не написана, — машинально просветила напарницу Маша.
— Че ты сказала? — спросила Чуб, отбирая у подруги браслет и возвращая его себе на предплечье. — А ты правильно мыслишь. Ее написали после Октябрьской. А теперь не напишут совсем.
«Не напишут совсем. Не напишут совсем», — отозвалось болью.
Ковалева помедлила, перебарывая приступ принятым решением.
— Однако вряд ли, — сказала она, — твой браслет пристроил тебя под колеса машины, а Катю под трамвай. Тут что-то другое. Или кто-то другой.
— Слушай, — отмежевалась Чуб от «кого-то» и «что-то». — Я, наверное, спатки пойду. Уморилась. Дай мне чего-то на ночь почитать для души. А то я сильно кипучая. Такая землепотрясная новость…
— Бери что хочешь.
Даша забралась на диван, вытащила с полки сразу пять книг:
— Где я сплю?
— В спальне. Я еще посижу. Ты дашь мне свой браслет? Я хочу немного подумать. На нем что-то написано… Вдруг это важно?
— Кому-кому, а тебе, Машка, дам! — Певица сняла украшение с руки. — Может, правда, расшифруешь инструкцию. Неплохо б понять, как им управлять. Руку каждый раз поднимать или что?
Ковалева посмотрела на Чуб, силясь понять спокойствие, с которым та так легко отдала талисман, делавший ее всемогущей.
«Она мне доверяет, — несчастно подумала Маша. — Доверяет».
* * *
— Ты не собираешься возвращать ей браслет? — спросил Мир.
— Разве у меня есть варианты? — ответила вопросом на вопрос Ковалева. — Я не могу оставить его ей. В 18-м Киев уже горел десять дней. Стоило ли отменять революцию? Ты знаешь Дашу.
— Лучше других, — сказал Мирослав. — Она убила меня. Такие убивают легко, просто потому, что не думают, прежде чем делать.
— Я спрячу браслет. Мы поссоримся. Она не простит… Но зло порождает добро. Не впервой, — сказала Маша погасшим голосом.
Дожидаясь, пока в спальне погаснет свет, бывшая студентка-историчка вертела в руках талисман.
Но стоило щели под дверью перекраситься из золотого цвета света в цвет темноты, Маша подошла к столу и подняла пуховый платок — под ним лежала красная книга Булгакова.
Книга была открыта. На правой странице темнел портрет — «Михаил Булгаков, 20 лет».
— Мир, повтори еще раз, что он сказал тебе, — попросила она.
— Я повторял столько раз.
— Повтори. Сначала. С подробностями, — настояла Маша. — Это важно. Очень важно.
— Он отдал мне книгу. Он сказал, что ему не понравились оба романа.
— Булгакову не понравились его романы… — Ковалева положила голову на стол, искоса посмотрела на красную книжку.
Как и она, красная книга была сиротой — отец не признал ее.
И будь у Маши возможность отправиться в будущее, отец тоже не признал бы ее.
Ведь она тоже у него не родится.
— Не могу поверить. Он точно не будет их переписывать? Он так и сказал? — Маша вжала в грудь ключ, висевший на шее, — она никогда не могла ответить на вопрос, зачем носит его. Но ключ от дома Булгакова был ее союзником — это она знала всегда.
— Он назвал их фантастическими, — покорно повторил Мир в тринадцатый раз. — Он сказал, что их действие происходит в какой-то непонятной стране. И он не понимает, почему эту страну называют Россией. Он сказал, такого не может быть.
— Может, мне опубликовать их самой? — Ковалева взяла со стола стальную иглу.
— Не нужно, Маша, он прав, — мягко сказал Красавицкий. — Опубликуй он их здесь, сейчас, — в царской России, они никому не будут интересны. Ведь и «Мастер и Маргарита», и «Белая гвардия» написаны о том, чего не было. Это фантастика. И даже не научная. Фэнтези..
— Фэнтези. — Маша вертела иголку в руке. — Я никогда не прощу себе.
— Ты сделала как лучше.
— И одновременно — как хуже. И я никогда не прощу себе этого добра.