Когда Ханка ввела Адама в комнату на втором этаже, мальчик поклонился небрежно, словно с трудом удержавшись от неприличного жеста, но она смотрела на него с восхищением. Ханеман улыбнулся. Они были даже чем-то похожи. Он усадил мальчика за письменный стол, развернул большой лист с рисунками положения пальцев для всех букв алфавита (Мама принесла этот лист из Академии от доктора Михейды), поставил на стол небольшое зеркало, сел возле Адама, и так, сидя рядом, они начали складывать пальцы, как было указано на рисунках. Адам повторял жесты с иронической, чуточку оскорбительной усмешкой, но уже через несколько минут явно стал получать удовольствие от самого движения пальцев, с легкостью лепивших в воздухе любую букву. Ханеман начал с имени «Адам». Дело пошло на лад так быстро, что он спросил: «Ты этому учился?» Адам только поморщился. На некоторых буквах он, правда, спотыкался, вынужден был смотреть на образец и, раздосадованный, сразу начинал по-своему рисовать целый рассказ. При этом взмахи рук, шевеление губ, прищуривание глаз — танец лица, пение пальцев — были такими естественными и заразительными, что мы с Ханкой, сидя на софе, невольно повторяли пируэты маленьких ладоней. Когда же Ханеман на минуту выходил из комнаты, Адам вылезал из-за письменного стола и несколькими жестами, наклоном головы, изгибом шеи, вскидыванием бровей воспроизводил облик своего учителя. Ханка, возмущенная, вскакивала с софы: «Не обезьянничай, Адам!» Но возмущение мгновенно растворялось в улыбке, так это было уморительно и точно подмечено. Каждое движение. Изображение задумчивости. Подпирание рукой лба. Закидывание ноги на ногу. Приглаживание волос. Ханка пыталась дать Адаму подзатыльник, но, увернувшись от занесенной руки, он убегал за стол, загораживаясь креслом. А потом срывал с вешалки шляпу Ханемана, криво нахлобучивал ее на голову и, плюхнувшись в кресло, застывал в позе мыслителя. Ханеман появлялся в дверях, восклицая: «Пан Ханеман, в головном уборе за столом не сидят!» Адам с низким поклоном отдавал ему шляпу, а Ханеман взъерошивал его волосы — легким, мягким, озорным движением.
Далеко не сразу я сообразил, что точно так же частенько трепала наши вихры Ханка. Она, видно, тоже это заметила, потому что глаза ее насмешливо сузились. Теперь ей нравилось смотреть на этого высокого мужчину, который, склоняясь над мальчиком, своими большими белыми руками осторожно и ласково помогал ему складывать пальцы, когда попадались особенно сложные буквы. Он нисколько не был похож на того серьезного господина, с которым они тысячу раз встречались на дорожке. Теперь ей было неловко за то, что тогда, на лестнице, она замахнулась на него и выкрикивала всякие глупости. Но когда Ханеман сказал: «Пани Ханка, пересядьте поближе. Так вам будет легче», она села рядом с Адамом и начала повторять все, что делали они, хотя и немного стесняясь — с чего это она машет руками и смотрит на себя в зеркало. Глядя на свое отражение, она говорила: «Нет, не получается у меня с этими пальцами». Ханеман брал ее за руку и складывал пальцы в форме буквы Я. Сгибал безымянный палец, потом мизинец, подтягивал к ним большой, но мизинец не слушался, отскакивал от ладони, и он терпеливо повторял все сначала: «А теперь посмотрите в зеркало. Это должно выглядеть так. Видите?»
Она, конечно, видела, но что толку? Палец упорно не желал повиноваться. Закусив губу, она прижимала его к ладони. «Так лучше?» Ханеман заглядывал в зеркальце: «Только не отпускайте большой палец». Адам давился от смеха, я тоже не мог сдержаться. Ох, эти глупые взрослые!
Потом к помощи зеркала стали обращаться все реже. Ханеман садился напротив Адама, и они «разговаривали» быстрыми движениями пальцев. Адам без труда читал по губам — в отличие от Ханки, так что Ханеман усаживал ее перед собой и медленно, беззвучным шепотом, выразительно шевеля губами, произносил: «Не вставайте». Ханка отвечала пальцами, тщательно вырисовывая в воздухе каждую букву: «Х-о-р-о-ш-о». И заливалась смехом. А их колени на секунду соприкасались. Адам, стоя у окна, участвовал в этой игре, как зеркало повторяя движения Ханкиных пальцев, пытающихся поймать слово и отбросить обратно Ханеману.
Но и хлопот с Адамом было немало. Он мог выбежать под дождь и, прогуливаясь по дорожке с невидимым зонтиком в вытянутой руке, вымокший до нитки, покачивал бедрами, как пани В., изображал пана Боруня, воскресным утром направляющегося в костел цистерцианцев, вынимал изо рта невидимые гвозди, как это делал пан Ожеховский, и меткими ударами прибивал что-то к невидимой, прозрачной и невесомой стене из глухо шумящих капель, которая вырастала посреди сада, подсвеченная радужными брызгами послеобеденного солнца, и все эти жесты, отточенные и нагловатые, в точности копировали жесты наших соседей…
Ох, быть кем-то другим, не тем, кто ты есть… Я выбегал из дома, чтобы включиться в эту злую, захватывающую игру, кричал что-то, запрокинув голову к небу, чувствуя, как с ресниц стекают теплые капли августовского дождя; взявшись за руки, мы плясали в лужах, шлепая пятками по бурой воде — еще раз, и еще, сильнее! — пока в кухне не распахивалось окно и Ханка, грозя обвалянным в муке кулаком, кричала: «Ну сколько можно?! Какой бес вас попутал? Все соседи на нас разобидятся!» Потом, когда, запыхавшиеся, промокшие, оставляя на зеленом линолеуме следы сандалий, мы влетали в кухню, она вытирала нам головы полотенцем и говорила Адаму: «Ты же мокрый как мышь. Носишься под дождем. Ну зачем тебе это?» Но Адам, набычившись, не давал себе труда даже пальцем повести в ответ.
Когда в конце августа он пришел с улицы с рассеченной губой, из которой текла кровь, Ханка долго не могла произнести ни слова. «Боже, кто тебя так? Говори! — каким-то хищным птичьим движением она привлекла его к себе; на ситцевом платье осталось несколько красных пятнышек. — Скажи, кто тебя так? Да я им глаза выцарапаю!» Я догадывался, кто его так. Адам любил передразнивать братьев Стемских из двенадцатого дома, и рано или поздно этим должно было кончиться. Ханка выбежала на улицу, но что она могла сделать? Вся в слезах вернулась домой. Мама тем временем протерла разбитую губу Адама ваткой: «Ничего страшного. Но вообще будь с ними поосторожней».
Как он жил раньше? Когда вечером мы лежали в своих кроватях, Адам у окна, я около батареи — возбужденный играми под дождем, все еще шлепающий, разбрызгивая желто-бурую воду, по теплым лужам, жаждущий разгадки всех тайн, я говорил, понизив голос, чтобы Мама, то и дело выглядывающая в прихожую, охраняющая домашнюю тишину, не услышала моих слов: «Адам, ты спишь? Ты где жил — в Гданьске или откуда-то приехал?» Но Адам только показывал мне фигу. Я не сдавался: «У тебя есть кто-нибудь? Родители живы?» Но он только отворачивался к стене и натягивал на голову одеяло. Я смотрел на горку, под которой он исчезал. Белое полотно сотрясалось то ли от смеха, то ли от плача. У меня падало сердце. «Адам, ты что? Перестань, я не хотел…»
Потом, лежа на спине, я смотрел в потолок, на котором дрожали тени веток растущей в углу сада березы, а белая горка у окна постепенно замирала. Свет автомобильных фар проплывал по оконным стеклам. По улице Гротгера проезжала «варшава» пана Вежболовского, возвращавшегося со второй смены из «Англяса», хлопала дверца машины, со стуком закрывалась калитка.
Колпак уличного фонаря раскачивался на ветру.