Только мелкие предметы, которые легко прихватить с собой в минуту бегства, набирались презрительной самоуверенности. Помазок, бритва в кожаном футляре, квасцы, круглое мыло, жестяная коробочка с зубным порошком «Вера», флакон одеколона Амельса. Махровые полотенца, которые трудно свернуть, стыдливо увядали в углу ванных комнат — их место занимала холодная красота полотняных простынь, которые можно мгновенно разорвать на длинные полосы, отлично останавливающие кровь.
Зеленое пальто из толстого сукна, забытое на дне шкафа в большой комнате в доме 12 по Хундегассе, сложенное вчетверо немодное, нелюбимое пальто, которое Аннализа Лайман столько раз отказывалась надевать, так как оно ее старило, уже просыпалось в своем убежище, уверенное, что уцелеет, когда в квартиру, выломав дверь, ворвутся мужчины в темных от пыли и сажи мундирах. Но пока еще никто из нас не говорил: «Аннализа, не капризничай, хорошо, что есть такое пальто, в таких жирных пятнах, широковатое в плечах, чересчур длинное, грязное старое пальто, в котором ты выглядишь ужасно, которое прибавляет тебе лет десять, если не больше. Выше нос, Аннализа, не привередничай, это пальто бережет тебя, о тебе заботится, а ты — неблагодарная — хочешь с позором швырнуть его на кучу тряпья в фургоне Иоганна Лица, который иногда заезжает на Хундегассе, 12, чтобы забрать старую одежду для бумагоперерабатывающей фирмы в Мариенвердере. Как не стыдно, Аннализа!»
Подлинное спокойствие сохраняли только монеты из толстого золота, обручальные кольца, перстни, цепочки, крестики, золотые доллары, русские «свинки»
[14]
, польские серебряные злотые, гданьские гульдены, медали, отчеканенные городом по случаю монарших визитов. Они знали, что их спасет воротник, в который они будут зашиты, что, завернутые в вату (чтоб не звякнули в минуту опасности), они проспят сотни километров в выдолбленном каблуке. Бамбуковая трость господина Ротке дремала на подставке у двери на Йопенгассе, 4, уверенная, что, когда придет время, в ней утонут столбики монет под слоем спрессованной шомполом пакли.
Кухонные ножи, ко всему равнодушные, с холодной отрешенностью постукивали по дубовым доскам. Будущее остроконечных ножей представлялось неопределенным (тот, кто держал их при себе, был ближе к смерти), а у ножей с закругленными концами, какими удара не нанесешь, впереди были долгие годы общения с овощами. Мертвым сном на дне ящиков спали алюминиевые ложки и вилки, готовые покорно маршировать день и ночь в мороз за любым голенищем. Жестяные тарелки, много лет томившиеся в ссылке в дальнем углу кухни, скрипуче позвякивая, издевались в раковине у Мертенбахов на Брайтгассе, 29 над майсенским фарфором, который из-за хрустальных стекол буфета отвечал на оскорбления высокомерным сверканием золота и кобальта.
Солнце, которое каждое утро выплывало из моря за полуостровом и каждый вечер — изнуренное, исчерпавшее весь свой запас света — опускалось за моренные холмы, за Карлсберг, за башни Собора, было всего лишь солнцем, не более того, хотя на картине Мемлинга
[15]
, где архангел Михаил отделял прощеных от обреченных на гибель, уже горели светлые облака. Никто из нас не чувствовал, что город медленно движется навстречу яркому зареву, навстречу шипящему огню, навстречу дыму от горящей смолы, навстречу пыли от раскрошенных кирпичей, навстречу обломкам расколотого камня, клочкам обуглившегося полотна, полусгоревшего шелка, изорванной бумаги, навстречу растрескивающемуся дереву, рассыпающемуся мрамору, плавящейся меди. Госпожа Биренштайн двумя пальцами вынимала из сумочки голубой билет в Городской театр, проверяя, какое у нее место, господин Коль натягивал мягкие перчатки из желтой замши и, выходя из дома, поправлял запонки на манжетах, Гюнтер Хенекке рылся в бумажнике, где поблескивали фотокарточки красивых хористок из «Лоэнгрина», прислуга Альберта Форстера начищала голубым мелом посуду из темного серебра, Ханеман расставлял книги на нижней полке шкафа со стеклянными дверцами, Альфред Ротке, облегченно вздыхая, жег векселя над огоньком зажигалки с гербом Берлина, Мартин Рец ставил свою подпись под полицейским протоколом, а в воскресенье около трех часов дочки Вальманов, Ева и Мария, в белых обшитых кружавчиками платьях, размахивая сложенными зонтиками и придерживая на голове шляпы, которые норовил сорвать соленый ветер с залива, по песчаной, размытой дождями тропке взбирались с матерью на травянистый склон Бишофсберга, чтобы увидеть город.
А город распростерся внизу, темно-коричневый, стреляющий отблесками открываемых окон, плетущий тонкую паутину дымов над высокими трубами из почерневшего кирпича. Копер дрезденской фирмы Леера лениво посапывал в глубине котлована на месте древнего рва, над Нагорными воротами пролетала стайка голубей, а когда, заслонив глаза от солнца, мы всматривались в далекий горизонт, перерезанный башнями костела Святой Екатерины, малой и большой ратуши, куполом синагоги и зубчатым контуром костела Святой Троицы, и видели затянутую дымкой темную полосу моря, тянущуюся от косы до обрывов Орлова, мы знали, что город будет стоять вечно.
Фланель, полотно, шелк
«Фрау Вальман! — взволнованно восклицала под окном Лизелотта Пельц, маленькая, хрупкая, в розовой шляпке-чалме. — Что брать, говорили, что нужно с собой взять?» Ее радиоприемник уже несколько дней стоял на этажерке, как немой эбонитовый саркофаг, рядом с засохшими астрами в высокой синей вазе и фотографией мужа в мундире «люфтваффе». А Эльза Вальман отвечала в приоткрытое окно: «Только самое необходимое, фрау Пельц, и ничего больше, не берите лишних вещей» — и, видя, что госпожа Пельц направляется к подъезду дома 14 по Лессингштрассе, где кроме нее жили Шульцы и Биренштайны, входила в столовую. У окна господин Вальман дожимал коленом чемодан из свиной кожи, из которого высовывались рукава фланелевых ночных сорочек. На оттоманке, расшитой китайскими узорами, лежали шелковые блузки с кружевами, свитера с тирольским орнаментом и толстые гольфы из белой овечьей шерсти. «Нельзя же так», вздыхала госпожа Вальман, но неизвестно было, что она имеет в виду: безнадежную борьбу мужа с желтым чемоданом или, скорее, беспорядок в комнате, где она обычно принимала гостей за столом из темного ореха, на котором всегда стояла хрустальная ваза с бледно-красной бумажной розой.
За окном по противоположной стороне улицы шли Харденберги с маленьким Эрвином; внезапно из-за деревьев на небо метнулась черная тень, и они бросились на землю у подножья ограды из железных прутьев, коляска с обмотанным веревкой красным стеганым одеялом опрокинулась в снег, тень с грохотом пронеслась над крышами в сторону Цоппота, далекие отголоски взрывов прозвучали приглушенно, казалось, кто-то рукой в мягкой варежке ударяет по большому пустому столу; они снова подбежали к коляске, и, когда господин Харденберг перекинул через плечо холщовую лямку, привязанную к раме, крепкую широкую лямку, которую дядя Кольвиц принес ему вчера из столярной мастерской, Эрвин подпер плечом вываливающийся тюк. Они медленно побрели в сторону Кронпринценаллее.