Он положил суконный халат поверх одеяла и снова лег. Подумал, что хорошо было бы положить на ноги еще что-либо. Лихорадочная дрожь была сама по себе почти приятна, – если бы знать, что так можно лежать долго, очень долго, – вечность. Тамарин чувствовал теперь такую физическую и душевную усталость, точно ему было сто лет. «Не дай, Господи, всерьез заболеть здесь! Ни души!» – подумал он с ужасом, замотав головой. «Хорошо, что нисколько не испугался. Страшен тут только звуковой эффект, особенно от рухнувшего дома. Артиллерия другое дело: опасности больше, но звуковое впечатление не такое». Еще приятно было, что он снова попал на войну, но теперь это чувство в нем было гораздо слабее, чем несколько часов тому назад. «Да, батары, боксеры… Выбрасывают из окон, быть может, и вправду выкалывают глаза… Те во имя Христа, эти во имя свободы… И те и другие, разумеется, бесстыдно лгут. «Свобода! Разве она так живет в душах людей, вот как у батюшки, у его сверстников жила, например, «честь мундира»! Отцам нашим было ясно как день, что мундиру изменять нельзя, ни при каких условиях нельзя, что есть вещи, с мундиром несовместимые и потому невозможные, что, когда надо умирать за мундир, то, значит, надо, и нечего рассуждать. А что же у этих несовместимо с их мундиром свободы? У них процент дезертиров, изменников, предателей не в десять раз, а в десять тысяч раз больше, чем был у тех… Кроме того, разве они введут свободу, если победят? Только что глаз не будут выкалывать, да и то неизвестно… Разумеется, есть осмысленные войны, но эта бессмысленная… А самое бессмысленное то, что здесь оказался я. Почему русский человек, бывший помещик Орловской губернии, русский генерал – уж не знаю, бывший или не бывший, – оказался участником гражданской войны в Испании!.. Правда, дед участвовал в венгерской кампании, а нам до Венгрии было тогда столько же дела, как теперь до Испании. Однако офицеры Николая I твердо верили во все то, во что верил сам Николай I. А я? Мне что у Миахи, что у Франко, по существу, все равно, и для меня разницы между ними нет: все они генералы из музыкальной драмы…» Он подумал также, что, если б его убили в эту первую же ночь, то никто, пожалуй, никогда не доискался бы, что с ним стало. «Какая уж там регистрация! Кто будет наводить справки о чужом человеке, без родных, без друзей? Ну, положим, эти молодые люди заявили бы. Все-таки, быть может, сообщили бы в Москву». Снизу из окон первого этажа донеслись еще голоса, теперь совершенно спокойные и веселые. Люди укладывались спать и шутливо переговаривались: сегодня спаслись, – кто завтра? «Да, глупо, глупо. Странно, что преобладает над всем глупость… Да еще скука…»
Вдруг где-то внизу послышалась музыка. Тамарин с изумлением прислушался: гитара? Играли что-то очень знакомое. К инструменту присоединился голос, довольно приятный тенорок, певший по-русски. «…Я возвращался на рассвете. – Всегда был весел, водку пил», – пел тенорок. «Что за чудеса!..» – «И на цыганском факультете. – Образова-образованье получил…» Кто-то весело засмеялся. «Да, ведь тут еще русские! А я думал, чекисты! Ясно, что офицеры», – подумал радостно Константин Александрович, хоть это, собственно, ни из чего не следовало. «…Летя на тройке полупьяный, – Я буду вспоминать о вас. – И по щеке моей румяной – Слеза скатится с пьяных глаз…» У Константина Александровича неожиданно тоже появилась на щеке слеза. «Очень милый голос. И совсем так поет, как мы пели…» Ему внезапно вспомнилась другая ночь, давняя, очень давняя, праздник Александрийского полка, почти пятьдесят лет прошло. «…А кто там в траурной венгерке, – Чей взор исполнен дивных чар? – Я узнаю тебя, бессмертный…» Тамарин увидел перед собой залу собрания, уставленный бутылками стол, поющую толпу офицеров, веселое лицо будущего царя, размахивавшего руками в такт песни. «Если бы тогда колдун предсказал, эдакий вещий Олег! Зачем это было? Кому все это было нужно?»
Пение оборвалось. Послышалось крепкое русское ругательство, за ним смех, треск разбившегося стакана. «Верно, они знают мое имя? Уж не зайти ли? – подумал Константин Александрович. – Нет, нельзя: миссия секретная. Конечно, они имя должны знать. Эдак-то года через три уже никто не будет знать на всей земле. На всей земле! «Я узнаю тебя, бессмертный!» Не узнаю и не бессмертный, и ничего не понимаю: как это оттуда пришел сюда? Точно мой разум и воля в этом и не участвовали! Да они и в самом деле не участвовали. И так, конечно, у всех, кроме разве каких-либо необыкновенных людей: идешь в одну сторону, попадаешь в противоположную… Нет, разумеется, нельзя к ним зайти. Разве в случае крайности, если совсем расхвораюсь? Но я уже болен! Уж не схватил ли я в самом деле тиф? Хотя нет: у тифа инку… инкубационный период…» Слово «инкубационный» мысленно выговорилось у него не сразу. «Что-то такое еще есть на «инку»? Инкубы… Инкунабулы… Вздор!.. Пить очень хочется… Тифа быть не может. Говорят, здесь какая-то местная лихорадка, тотчас сваливает человека…»
Тамарин встал, налил себе трясущимися руками вино и выпил залпом. «Может быть, все-таки засну? Крепкое вино… Почитать на ночь…» Он просмотрел книги на комоде. Был очередной томик Клаузевица, были самоучитель и словарь испанского языка, был путеводитель по Мадриду, был тот же парижский том Пушкина. «Отлично сделал, что захватил!» Снова лег, подождал несколько минут, чтобы согреться, не согрелся и с усилием открыл книгу. Вернее, она сама открылась на закладке, и опять, но еще с гораздо большим волнением, чем тогда в Париже, Константин Александрович прочел: «Он сказал мне: «Будь покоен, – Скоро, скоро удостоен – Будешь Царствия Небес, – Скоро странствию земному – Твоему придет конец. – Уж готовит ангел смерти – Для тебя святой венец».
XIX
Так, дрожа в лихорадке, не смыкая глаз, с трудом переводя дыхание, он пролежал очень долго, быть может, три, быть может, четыре часа. Несколько раз зажигал лампочку, смотрел на часы, старательно всматривался в стрелки, старался разобрать, который час, и все ошибался. Свет резал его воспаленные глаза, и он тотчас тушил его. «Болен, совсем болен, – тоскливо думал он, соображая, что бы такое сделать. – Близких людей нет больше нигде в мире, позади кладбище из людей, когда-то бывших близкими. А тут нет даже и просто знакомых, которые хотя бы приблизительно знали, кто я…» К концу этой долгой ночи мысли его стали путаться. Он понимал, что у него сильный жар. «Верно, градусов 39, а то и 40?» Долго старался вспомнить, какой это счет: по Цельсию или по Реомюру. Но вспомнить не мог и очень волновался, что не может. «И кто такой Цельсий, не помню… Реомюр – да… Я в детстве страшно боялся слов «антонов огонь»: какой Антон? Какой огонь?.. Это сюда ни малейшего отношения не имеет. У меня лихорадка или, может быть, тиф, но антонов огонь тут совершенно ни при чем. Это тревожно… очень тревожно…» Потом с радостью вспомнил, что Реомюра звали Антуаном: «Значит, какая-то связь есть, значит, все-таки не совсем спятил!»
Запах еды, оставшейся в кастрюле, был ему противен. Он с усилием встал и выставил кастрюлю в пустой коридор. Откуда-то все еще доносилось трещание пишущей машинки – теперь как будто одной. «Вот как! Значит, тут можно стучать до поздней ночи! – подумал Тамарин, привыкший к французским порядкам. – Что, если и мне сесть за работу? Принять лекарство и сесть за работу?» Он разыскал аптечку; из двух коробочек высыпались порошки. «Вот это, кажется, аспирин, – подумал он и проглотил одну за другой три пилюли, запив вином. – А что было в другой коробочке?» Вспомнил, что это были прессованные порошки, рекомендованные аптекарем для возбуждения умственной деятельности и энергии – как-то купил в Париже, заметив за собой усталость. «Вдруг ошибся? Очень похожие пилюли. Только те надо было принимать «по одной в день, не злоупотребляя», говорил тот старичок на углу бульвара Сен-Мишель. Кажется, в самом деле ошибся: эти пилюли горьковатые…» Он стакан за стаканом допил остаток вина из бутылки. «Хорошее вино, но много крепче французского…»