Разговаривали они обо всем, кроме политики. Посол с большим увлечением говорил о любви, сладко поглядывая на Надежду Ивановну (что всегда ее веселило), о своих встречах, о своих вкусах. К удивлению Нади, оказалось, что он очень любит сельское хозяйство, огородное дело, цветоводство; у него даже оказались особые познания по тюльпанам; он произносил ученые названия, которых Надя никогда не слыхала: «Tulipa pubescens», «Rex rubrorum», и рассказывал о тюльпанах разные истории, вроде того, что название их происходит от сходства с турецким тюрбаном, что из-за «Semper augustus» в Голландии произошел какой-то исторический крах и что на языке цветов тюльпан означает гордость (при этом многозначительно взглянул на Надю). В увлечении он даже нарисовал пышный тюльпан на оборотной стороне меню – вышло совсем недурно. «Странно! – подумала Надежда Ивановна. – Мне казалось, что, кроме карьеры и женщин, его ничто не интересует. Это в нем очень привлекательная черта… Право, нет плохих людей». Разболтавшись, Кангаров сознался, что мечтает о своем «клочке земли»: иметь где-нибудь (он не говорил, где именно) свою дачку (чуть не сказал: виллу), сажать деревья, цветы, завести собак. «У вас положительно буржуазные идеалы», – смеясь, сказала Надежда Ивановна. «Почему же буржуазные? Социализм обобществляет только орудия производства, а я рад был бы и вообще отойти от политики». «Кто же тебе мешает?» – подумала Надя и, чтобы не поддакивать однообразно во всем, поспорила: «Скоро соскучились бы на дачке с яблонями и с собаками». – «Я? Никогда! Ты меня не знаешь!» – воскликнул посол вполне искренно и чуть было не добавил: «С Еленой Васильевной действительно повесился бы от тоски, а вот с тобой нет!..» Он вздохнул.
В Париж они прибыли утром (Кангаров теперь нерешительно говорил о себе: «я прибыл» – и скромно опускал глаза). Остановились в очень хорошей гостинице; для себя посол взял номер из двух комнат с ванной, а для Надежды Ивановны небольшую, но хорошую комнату в другом этаже, чтобы не злословили. «Ну-с, детка, – сказал он, – теперь разделимся, и давай себя приводить в порядок… Выкупаемся после дороги, позвоним кому надо, а обедать будем вместе. До обеда ты, если хочешь, побегай по Парижу Ивановичу, славный городок, хоть август и не подходящее время для его осмотра». Ему очень хотелось показать Надежде Ивановне Париж, но нельзя было требовать, чтобы детка ждала, пока он освободится. «Смотри только, не попади у меня под автобус. Это я тебе строго запрещаю». Надежда Ивановна сделала испуганное лицо и тотчас исчезла в восторге от того, что освободилась: «Уф, отдохну!..»
В самом лучшем настроении духа Кангаров послал за газетами, уже раздевшись, принял их через дверь и с наслаждением опустился в ванну: очень любил читать в воде. Времени было еще много: звонить по телефону надлежало не раньше как через час. Он развернул газетный лист – и помертвел: в Москве преданы суду лица, еще недавно занимавшие самые высокие посты в государстве, а теперь обвинявшиеся в самых ужасных преступлениях. Сообщение это было настолько важно и сенсационно, что даже иностранные газеты передавали его с большими заголовками на первой странице. Из телеграмм следовало, что обвиняемые во всем сознались и покаялись. Однако на этом Кангаров даже не остановился: так бессмысленны были обвинения. «Господи, что же это он делает? – прошептал посол. – Ведь ближайшие соратники Ильича!» Всех этих, очевидно, обреченных на казнь людей он очень хорошо знал, работал с ними, обедал, шутил, обменивался мыслями в течение многих лет.
С необычной быстротой он перебрал все свои прежние отношения с ними за последнее время и за все времена. «Нет, кажется, ничего такого нет», – подумал он, едва передохнув. Но теперь никак нельзя было сказать, что, собственно, такое и что не такое. Карьера Кангарова по службе и в партии шла в разное время в разных комбинациях; были среди них и комбинации, которые теперь, очевидно, никак нельзя было считать похвальными. В его уме пронеслись ужасные мысли: «Вытащат «Бесстыдники, опомнитесь!», снимут с должности, вызовут в Москву! Теперь кого снимают, того сажают в тюрьму, – в тюрьму это еще в лучшем случае! Если уж тех он не пощадил! Отказаться, подать в отставку, стать невозвращенцем?..» На мгновение он было даже подумал о том, как к нему отнеслась бы эмиграция. «Собственно, лично против меня они ничего иметь не могут…» Подумал и о денежных делах – на какие же тогда средства жить! Дикость этих мыслей поразила его. Он долго, смертельно бледный, сидел в ванне. «Что же теперь делать?» Делать было нечего. По характеру московских событий они никакого отклика с его стороны не требовали. «Партия! Остается партия!» – подумал он и попытался настроиться на солдатский тон, как в 1918 году: партия всегда права, партия требует, все для партии… Но сам почувствовал, что настроение старого капрала и прежде удавалось плохо, а уж теперь совсем не удается.
Кангаров вдруг вспомнил о Надежде Ивановне. Ему тотчас стало ясно, что все остальное: партия, карьера, приемы у королей, чисто спортивное удовольствие от удачных дипломатических ходов – все второй план. Настоящее было только одно: Надя. «Да, влюблен, совершенно влюблен, все для нее брошу и жить без нее не могу. Ничего мне другого не надо, лишь бы только там, где она…» По сравнению с этим отпадали и карьерные соображения, и страх перед тем, что могло его ждать. «Вызовут, поеду, если она поедет! Но ведь там живо разлучат…» Он с полной искренностью подумал, что в самом деле для него высшим счастьем было бы поселиться с Надей на небольшом участке земли, построить виллу, сажать цветы. «К чему эта мишура, министры, речи, аудиенции? Если я и стремился ко всему этому прежде, то имел этого достаточно, дальше идти некуда, какая еще может быть карьера, и зачем она мне?»
Несмотря на горячую ванну, зубы у него стучали. Он опять все мысленно перебрал, обстоятельнее, точнее: «Нет, такого ничего нет, даже если начнут с «Опомнитесь, бесстыдники!». Могут погубить только, если он захочет погубить. Но ведь в этом нет ничего нового! И они в опале тоже не со вчерашнего дня, меня, однако, не трогали…» Весьма важен был вопрос, как московские события отразятся на положении народного комиссара. О нем тоже можно было рассуждать разно: с одной стороны, по одной комбинации партийных, служебных и, главное, личных отношений у народного комиссара все как будто было в полном порядке; но, с другой стороны, по другой комбинации, этого никак нельзя было сказать. Кангаров подумал и о прочих своих товарищах по ведомству. Положение некоторых из них было хуже его собственного. Это немного его успокоило.
Он вышел из ванны и, завернувшись в простыню, стал говорить по телефону. Говорил он необыкновенно бодрым голосом, как ни в чем не бывало, и отвечали ему тоже как ни в чем не бывало и тоже необыкновенно бодрым голосом. Никакой речи о московских событиях не было, Кангаров лишь вскользь задал вопрос о здоровье народного комиссара и тут же подумал, что благоразумнее было бы теперь такого вопроса не задавать. Народный комиссар, как оказалось, был вполне здоров. Разговор этот успокоил Кангарова. «Нет, при чем же тут я?» – решил он и стал одеваться. Из другой телефонной беседы выяснилось, что дела очень много и что ему, вероятно, придется съездить в Амстердам. Это тоже его утешило: очевидно, никто и не думает, что в его положении произошла перемена. Когда пришла Надежда Ивановна, Кангаров был уже спокоен. Увидев ее, он опять почувствовал, что все остальное не так важно, лишь бы она находилась тут и вот так говорила: «Чудный город, чудный, но наша Москва, право, лучше!» Он одобрительно кивал головой.