Впоследствии Вермандуа не мог себе простить, что не обратил в то утро никакого внимания на своего секретаря: это был, конечно, единственный случай поговорить с человеком, который рассчитывал вечером того же дня совершить убийство. «Но как же я, профессиональный наблюдатель, ничего тогда в нем не заметил?!» Надо было признать правду: он не заметил решительно ничего, все его мысли были заняты коринфской встречей Лисандра. Альвера смотрел на старика с совершенным презрением: к собственному его удивлению, замысел внушал ему сознание большого морального превосходства над людьми, неспособными ни на что подобное. И опять он весело себе представил изумление Вермандуа в случае, если б завтра внезапно явилась полиция и сообщила, что его секретарь убил человека с целью грабежа. Было почти досадно, что этого не будет: преступление останется нераскрытым.
Закончив секретарскую работу, Альвера погулял по улицам, не переставая нервно зевать, затем позавтракал в дешевом ресторане: насильно себя заставил поесть в меру (он знал, сколько калорий дает каждое блюдо), не пил вина – «алкоголь для такого дела всего опаснее», – но воды выпил очень много. Купил на ужин ветчины, отправился домой. Дома делать было нечего: обычно он в эти часы занимался перепиской или чтением. Попробовал читать, оказалось невозможным. Только пробежал газету, думая о том, что в ней будет напечатано завтра, вот здесь, на этом месте… Сел за письменный стол и за отсутствием другого дела стал снова конспективно проверять цепь своих умозаключений.
Способы уличения преступников сводились, как ему было известно, к сознанию, к свидетельским показаниям, к прямым и косвенным уликам. «О сознании речи нет – пусть сознается кретин Достоевского. Свидетельские показания? В этот поезд на станции садится в среднем человек восемь или десять. Если они все запомнят друг друга в лицо, то подозрения должны распределиться между четырьмя или пятью людьми: в самом деле, можно предположить, что остальные по той или иной причине окажутся вне подозрений. Но почему след должен вести именно к этому поезду? Убийство будет обнаружено на следующее утро, если поденщица в этот день приходит к месье Шартье. В противном случае узнают об убийстве еще позднее. Врачи устанавливают час смерти лишь с приблизительной точностью… «Меньен, основные данные, танатологическая фауна…» – мелькали у него в голове обрывки из прочитанных научных трудов. «Хотя тут едва ли может идти речь о танатологической фауне… Предположим, они установят, что убийство произошло между семью и десятью вечера. За это время через Лувесьен проходит около десяти поездов. Значит, подозрения уже распределятся приблизительно между сорока или пятьюдесятью людьми. Это можно было бы даже рассчитать математически точно… Впрочем, математически точно рассчитать нельзя, так как неточны предпосылки: почему именно половина пассажиров окажется вне подозрений? может быть, треть или две трети? И как на основании поездок, совершавшихся в разное время, в разные дни, в разные часы, сказать с уверенностью, что в среднем на станции в поезд садится именно десять человек, а не восемь и не пятнадцать?.. Как бы то ни было, это неопасно. Гораздо хуже, если кто-нибудь обратит внимание в Лувесьене. Где же именно? На тропинке, что идет от большой дороги к вилле месье Шартье, я ни разу никого не встретил. Неужели сегодня встречу в первый раз? (Тогда, разумеется, страшно усиливается подозрение.) На большой дороге, напротив, в летний вечер всегда шляется немало людей, и местных, и парижан, – это не страшно именно потому, что их много. Самый опасный момент: переход с тропинки на дорогу. Но, во-первых, освещение там плохое, фонарь далеко. А во-вторых, я постараюсь прошмыгнуть быстро, когда на дороге никого не будет. Полиции же и вообще, должно быть, три человека на всю деревню. Я за все время только раз встретил циклистов, да и те, кажется, ехали в Сен-Жермен…» Он вышел в коридор, налил в графин воды, выпил залпом стакан и вернулся к своим мыслям:
«Допустим, однако, что кто-нибудь почему-либо обратит внимание. Допустим, что он, прочитав затем об убийстве, заявит о своих подозрениях полиции, хотя люди очень неохотно делают такие заявления: хлопотливо, придется выступать на допросе, на суде, да вдруг еще навлечешь подозрения на себя! (Другое дело, если меня поймают. Тогда мои фотографии появятся в газетах, и тогда меня опознают даже люди, никогда меня в глаза не видевшие.) Все же допустим, что кто-то заметит и отправится в полицию. Что же он покажет? Что видел молодого человека в темном костюме и в очках? Но темного костюма я носить больше не буду несколько месяцев, а очки – примета ложная, которая, следовательно, только собьет следствие… Вначале к тому же они, верно, будут искать среди лувесьенских…»
Он опять примерил очки. Уже выработалась некоторая привычка: теперь носить их было не так странно и неприятно, как раньше. Покупка сошла не совсем гладко. Оптик советовал сначала спросить врача: «У вас как будто конъюнктивит». – «Да, я и лечусь у врача, он мне велел носить за работой очки…» – «Какой же номер?» – «Этого я не помню, но у меня близорукость очень слабая». – «Врач не указал номер?» Оптик пожал плечами и усадил его против доски с рядами букв разных размеров. Альвера притворился, что не разбирает только самых мелких букв. Очки были приобретены, но осталось смутно-неприятное чувство: проделано необдуманно, в научном убийстве и такая мелочь должна тщательно обдумываться вперед. Носить очки было странно, и тут тоже вышла неожиданность. Он опасался, что в очках будет видеть хуже; оказалось, напротив, что видит лучше и по-новому: люди, деревья, вещи стали иными. Решил все же снять очки при входе в дом месье Шартье, так как в очках никогда не стрелял. «Да еще у него могли бы возникнуть подозрения…» В общем, очки были наиболее слабой технической выдумкой: не так они и меняют облик человека.
Походил, зевая, по комнате, выпил еще воды, поправил книгу, выдвинувшуюся из ряда на полке. Подумал даже, не поработать ли над «Энергетическим миропониманием»? Это было бы высшим торжеством воли и духа: в такой день работать как ни в чем не бывало! Однако за работу не взялся – уже не стоило – и вернулся к уликам. Дактилоскопических отпечатков не будет. Он знал, что это самое страшное, и решил все проделать в перчатках. «Мера элементарная, безошибочная, и если преступники к ней прибегают сравнительно редко, то это лишний раз показывает, на какой низкой ступени стоит техника преступления. У сыска есть свои Шерлоки Холмсы, но их дело неизмеримо легче: они не убивают, а выслеживают, не нарушая ни человеческих, ни так называемых божеских законов. Убийца в отличие от сыщика связан всем: законами, страхом, обстановкой, сроком, отсутствием аппарата, «угрызениями совести», – Альвера засмеялся. «Быть может, мое преступление будет первым научным убийством в истории!..» К перчаткам он тоже привык: в последний раз стрелял в лесу в перчатках, дома в перчатках вынимал бумаги из ящиков. Чтобы не вызвать как-нибудь подозрений у заказчика, не снял перчаток, отдавая ему позавчера работу, сослался на какое-то накожное заболевание и тотчас пожалел, что сослался: «вдруг он мнительный человек, испугается заразы, не даст продолжения рукописи?..» Но у месье Шартье как раз дернулось лицо: он быстро отвернулся и не спросил ни слова о накожной болезни.
Не могло быть и косвенных улик. Старику его фамилия известна не была. Альвера к нему обратился по газетному объявлению, работу всегда приносил, – только при знакомстве пробормотал очень невнятно нечто вроде имени. По тому мычанию, которым Шартье, обращаясь к нему, сопровождал слово «месье», ясно было, что он совершенно не знает, как зовут переписчика. «Да и не может знать… Едва ли этот одинокий деловой человек сообщил кому бы то ни было, что дает в переписку бумаги: это все деловые документы, люди о таких вещах распространяются неохотно. А если кому-либо и сказал, то какая же может быть связь между перепиской бумаг и преступлением? Но предположим опять худшее: допустим, он сообщил, например, своей поденщице, что переписчик возит к нему работу на дом. Людей, занимающихся перепиской профессионально, в Париже тысячи, и меня среди них нет, никто не знает, что я этим занимаюсь: я секретарь писателя Вермандуа, больше ничего. Пусть полиция и начнет поиски среди профессиональных переписчиков – лишний ложный след, отлично. Правда, у каждой пишущей машины есть нечто вроде своего почерка. Но почерк моего «Ремингтона» они могут узнать только после того, как произведут у меня обыск. Тогда это может быть важной уликой, но тогда лишняя улика не идет в счет… Почему вообще попадается большинство преступников? Прежде всего, по неопытности и легкомыслию: ничего заранее обдумать они не могут. Потом – болтовня; это люди из milieu
[87]
, где у полиции множество осведомителей. Затем дактилоскопические отпечатки. Научное преступление в девяти случаях из десяти должно сходить безнаказанным. В моем деле самое опасное: «сбыть».