– Можно найти примеры и ближе, – на очень дурном французском языке вставил доктор Зигфрид Майер, давно чувствовавший, что надо и ему сказать хоть что-нибудь. – Фридрих Ницше прямо говорит, что скоро наступят конвульсии мира и что он последний философ: «Den letzten Philosophen nenne ich mich, denn ich bin der letzte Mensch…»
«У него в голосе две основные ноты, это напоминает сигнал парижской пожарной команды», – подумал Вермандуа, не прекращавший наблюдений и во время своих монологов.
– Страшная мысль: что, если все они несут постыдную ерунду? – шепотом сказала Тамарину Надя. Командарм посмотрел на нее и вздохнул.
– Как замечательны эти слова Ницше! – сказала графиня, обращаясь к немцу. Она задумалась: уж не пригласить ли его на один из ближайших вторников. «Но он так плохо говорит по-французски… Посмотрим…» Графиня была в хорошем настроении духа. Обед советского посла очень удался. В этой философской беседе необыкновенно левых людей было что-то очень поэтическое, что-то от последних римлян, или от византийцев, или от каких-то древних богословов, которые вели хитрый ученый спор в каком-то городе, осажденном какими-то варварами. Графиня не вполне ясно представляла себе, кто варвары и кто кого осаждает, но она была очень довольна.
Высоким светским положением графиня де Белланкомбр была обязана главным образом своей необычайной способности волноваться и как-то особенно напористо выражать волнение по самым разным, преимущественно политическим поводам. У нее были и другие данные для блестящего положения; но без этой способности ни одно из них ей такого положения создать не могло. Происхождения она была южноамериканского. Вермандуа, считавшийся у нее в доме своим человеком и потому позволявший себе иронические замечания о хозяйке не только за глаза, но и в глаза, говорил, что свою биографию она должна начинать со дня приезда в Париж: «Вашу раннюю юность надо пропускать, как Моммзен в своем знаменитом труде пропускает весь начальный период истории Рима, не заслуживающий, по своему легендарному характеру, внимания серьезного историка». Графиня притворно сердилась: она, по ее словам, принадлежала к знатной испанской семье, почему-то утерявшей титул и давно переселившейся в Южную Америку; до падения монархии имела право на табурет при мадридском дворе; отец же ее мог оставаться в шляпе в присутствии испанского короля. Воспитывалась она во французском католическом монастыре и была набожна; благочестие в ней уживалось с необыкновенно левыми взглядами. Брак ее с графом де Белланкомбр был устроен родителями по расчету. Она принесла в приданое мужу состояние большое, но не огромное. Муж, бывший много ее старше, дал ей титул звучный, но не исключительный по блеску. Брак оказался несчастливым: друзья говорили, что граф изменял жене «сколько мог и пока мог»; говорили также, что супруги терпеть не могут друг друга; они этого почти и не скрывали.
Политические деятели, бывавшие в салоне графини де Белланкомбр, приписывали ее высокое положение знатности и богатству; знатные и богатые люди приписывали его уму и образованию графини. Ее салон называли то «первым политическим салоном Парижа», разумея качество, то «последним политическим салоном Парижа», исходя из принятого взгляда, будто салоны исчезают или могут когда-либо исчезнуть. Впрочем, говорили это и о десятке других домов. Занимались в салоне не политическими идеями, а политическими людьми, причем признанного властителя, каким в других, сходных, гостиных были Клемансо, или Жюль Леметр, или Анатоль Франс, у графини не было. Считался салон левым, но бывали в нем и люди консервативных взглядов. Граф де Белланкомбр принадлежал к республиканскому союзу, иными словами, был монархистом. Впрочем, о нем никто не говорил и не думал. Интервьюерам, беспрестанно обращавшимся к графине и, по ее словам, отравлявшим ей жизнь, никогда и в голову не пришло бы обратиться к графу – разве только с анкетой о бридже, в котором он пользовался большим авторитетом. Но так как графиня себя называла «большевичкой на 75 процентов», а граф сочувствовал монархистам, то в салоне встречались люди, едва между собой раскланивавшиеся в других местах, – говорили, что такое сочетание гостей может себе позволить только госпожа де Белланкомбр. Это было особенностью ее салона, благодаря которой им дорожили и левые, и правые: и тем и другим их собственная среда достаточно надоела; общество врагов в невражеской атмосфере было по ощущениям острее; многие предпочитали говорить любезности врагам, а не друзьям. У графини де Белланкомбр помирились два знаменитейших политических деятеля, и это упрочило славу салона, придав ему почти исторический характер.
Возраста у графини до недавнего времени не было. Ее специальностью была молодость духа; она прочно причислилась к молодым, и до некоторых пор это шло отлично; но в последнее время юные дамы, с которыми она продавала шампанское на благотворительных базарах, говорили ей с искренним жаром: «Вы моложе нас всех!» – и что-то в их сияющих улыбках было не совсем приятно графине; молодость духа действовала все же лишь до некоторого предела. Графиня была очень добра, часто устраивала разные благотворительные вечера, рассылала билеты, ездила с подписными листами; жертвовала и сама деньги, однако немного: большая часть ее вклада была натуральной и заключалась в инициативе, в советах, в общественной бодрости. Говорили, впрочем, что она благодетельствует некоторым людям тайно, но тут же добавляли, что это всего лучше и в религиозном, и в экономическом отношении.
Имел салон графини некоторые второстепенные особенности. Обедали в ее доме по-старинному, на полчаса раньше, чем в других местах. В числе блюд два или три были изобретены специально для салона бывавшим в нем известным гастрономом. Иностранцам было легче попасть в салон, чем французам, вроде как иностранцам легче, чем французам, получить орден Почетного легиона. Салон и вообще не считался особенно замкнутым – карьера была открыта талантам, – в дом графини мог попасть всякий знаменитый или подающий твердые надежды на славу человек, если он умел прилично себя вести и если все-таки не выходил из некоторых, хоть очень широких, политических пределов. Пределы же эти не были установлены раз навсегда и понемногу раздвигались в связи с общим ходом истории. Так, знаменитые немцы и мечтать не могли бы о салоне графини еще в 1920 году, но были в него допущены в 1922-м. Так и большевики появились в доме не сразу, притом сначала лишь к чаю, а не к обеду; графиня была одной из пяти или шести дам, каждая из которых гордилась тем, что первая начала принимать у себя большевиков и что именно ей подражали в этом другие (как версальские придворные стали подвергаться операции фистулы после того, как эта операция была сделана Людовику XIV). Для советских деятелей условие славы заменялось условием видного положения в партии или большой осведомленности в международной политике: советские дипломаты в последнее время ценились на вес золота. Французских коммунистов графиня еще не принимала. Ее большевистские симпатии отчасти вытекали из симпатий к России, отчасти с ними сплетались. Вермандуа советовал ей душиться смесью «Amou Daria» и «Cuir de Russie»
[91]
, а на маленьком столике в гостиной держать томик Достоевского – «но, Боже вас избави, не большие его романы, – сейчас лучше всего «Вечный муж», он в страшном повышении».