«Плоско не то, что он говорит, плоско, как он говорит, – думал Вислиценус, искоса бросая мрачные взгляды на Вермандуа. – Одна кокетливая улыбочка чего стоит! Он, великий, гениальный писатель, любит кинематограф! Он ходит в кинематограф, как простой смертный! Но, разумеется, все же не так, как простой смертный… Конец мира, конец цивилизации – отчего же не поговорить и об этом? Так же легко он мог бы доказывать и обратное: что мир никогда не кончится и что цивилизация переживает небывалый расцвет. Лучший довод в пользу конца цивилизации – это он сам. И серьезнейшие из его мыслей, как кровь вне человеческого тела, свертываются оттого, что он их произносит… Эти салонные болтуны говорят об инквизиторах с полной уверенностью в своем моральном превосходстве. Но первые, настоящие инквизиторы, оклеветаны – как были оклеветаны первые, настоящие большевики. Вопреки тому, что о них думают, они, конечно, верили в то, что делали и говорили. Не сразу и мы превратились в инквизицию без веры в Бога. Настоящие злодеи проливают кровь из выгоды, по привычке, равнодушно… – Вислиценус вспомнил со злобной радостью то, что прочел перед обедом о мировых событиях в вечерней газете. – У них крови меньше, но грязи, пожалуй, больше, чем у нас. Да не меньше и крови: у них нет чрезвычаек, но та война, которую они теперь готовят, унесет уже не десять миллионов людей, как прошлая, а двадцать или тридцать. Сальдо крови еще, пожалуй, окажется в нашу пользу, хоть мы и уморили голодом, частью сознательно, частью по глупости, по неумению, по бестолковщине, несколько миллионов крестьян, – думал он, все по своей привычке к балансам и определениям. – Но если и прав этот ученый болтун, если цивилизация кончается, то не все ли равно для тех, кто, как я, скоро, очень скоро должен сыграть в ящик?..» Вислиценуса вдруг поразило это ходячее в Москве выражение, точно он его услышал в первый раз в жизни. «Сыграть в ящик…» «Наглое, циничное, прекрасное выражение, одно из лучших приобретений нашего языка…»
Раза два его через стол о чем-то спрашивал Тамарин, раз и Надя спросила: «Как же вы все-таки поживаете?» «Кажется, и имя-отчество забыла, – подумал он и хотел было ответить: ничего, думаю скоро сыграть в ящик, – но ответил: – Ничего, спасибо, вы как?» Однако она уже заговорила со стариком-французом. Потом, к концу обеда, к ней подсел Кангаров, и почему-то это было Вислиценусу чрезвычайно неприятно. Он отвернулся, стал мрачен, как туча, и пил все больше. «Вздор, конечно… Как многие грубые натуры, он склонен к платоническим увлечениям. Противен этот запах еды, вина, папирос… Все противно!..» Вдруг у него закружилась голова, в верхнюю часть груди снова вонзился кол, и заболела рука, и сердце застучало страшно, как никогда до того не стучало. «Если сейчас сыграю в ящик здесь, большая будет неприятность этому прохвосту, – подумал он. – Зато у нас кое-кто будет очень доволен…»
И снова, как тогда в кофейне, но по-иному, его пронзила мысль о расстрелянных в Москве людях, старых товарищах, теперь уже гнивших в безвестной могиле. «Я почти никого из них не любил. Но какие бы они ни были, эти люди прожили всю жизнь во имя революционной идеи – и умерли опозоренными, купаясь в грязи. Был до войны революционер, просидевший двадцать лет в Шлиссельбурге и затем, по выходе из крепости, поступивший на службу в охранку. Они свою жизнь наладили почти столь же разумно…» В этой обстановке дорогого ресторана, за уставленным бутылками столом мысль о погибших в застенке людях была по неожиданности особенно дика и страшна. Сердце у него стучало все сильнее. Вислиценус взглянул в зеркало и над лысиной финансиста увидел свое лицо. «Да, краше в гроб кладут, в ящик…» Внезапно в зеркале показался ящик – не гроб, а именно ящик и какой-то странный, грубый, неоструганный, желтоватый, точно из-под посуды, с соломой. Им овладел непонятный ужас. «Кажется, я в самом деле начинаю сходить с ума. Вторая галлюцинация за день!..»
– Товарищ Дакочи, с вами хотел бы уединиться этот почтенный тевтон, – сказал за ним неприятный голос. – Что с вами? Вы нездоровы?
– Нет, пустяки, выпил чуть больше, чем нужно. Ну, что ж, я готов с ним поговорить. Но где же?
– Если хотите, пройдите с ним вон туда. Там вам никто не помешает. Этот кабинетик с диваном, верно, служил грандюкам
[115]
и их дамам не для политических бесед. Были грандюки, товарищ Вислиценус, а теперь мы с вами… Лучше всего туда пройдите. Если ненадолго, то никто и не заметит.
Пока Кангаров говорил с Майером и Вислиценусом, Надежду Ивановну очень любезно занимал граф де Белланкомбр. Но в отличие от других старичков он от ее близости явно не испытывал ни волнения, ни радости – Надя, как всегда, это тотчас почувствовала с легкой досадой. «Может быть, для него существуют только графини и княгини? Ну и пусть радуется на свою красавицу!..» Впрочем, на свою красавицу граф радовался тоже не слишком: почти на нее не смотрел, а когда смотрел, то без особой нежности. Граф очень мало ел, пил только минеральную воду и совершенно не слушал того, что говорили за столом. «Верно, недоволен, что попал в дурное общество», – подумала Надя, с неудовольствием сознавая, что, несмотря на ее взгляды, ей внушает – не уважение, конечно, но какой-то повышенный интерес графский титул этого старичка.
Она ошибалась. Граф действительно всех участников обеда, в их числе и свою жену, считал людьми дурного общества; но это было ему совершенно безразлично, так как в столь же дурном обществе он находился почти всегда: и в разных правлениях, в которых состоял или числился членом, и в клубах, где играл в бридж с банкирами, с промышленниками, с мнимыми, да и с настоящими аристократами, которые, с точки зрения его деда, были бы немногим лучше большевиков и социалистов. Разговоры за столом не интересовали графа: он такие же, или немного лучшие, или немного худшие разговоры слышал раза два в неделю в салоне своей жены. Вермандуа, как хорошо знал граф, мог так же гладко и учено, с цитатами и с афоризмами говорить о чем угодно. Женщины давно волновали графа лишь теоретически, да и то не очень. У него к ним теперь было ласково-ироническое отношение, осложненное приятными воспоминаниями да еще тем, что почти все они необыкновенно бестолково играли в бридж (не верили, что не имеют об игре и понятия). А так как врачи строго запретили графу спиртные напитки, предписали диету, на ночь же настойчиво советовали есть очень мало и по возможности лишь фрукты и овощи, то он скучал на всех обедах, одинаково с большевиками и с герцогами.
Занимал его главным образом вопрос: когда кончится обед? Если б гости разошлись в одиннадцать, он мог бы еще заехать в клуб и там сыграть несколько робберов. Граф считался одним из лучших знатоков бриджа во Франции, его именем была названа какая-то impasse
[116]
, и в клубах его участия в партии добивались как особой чести и радости; он это шутливо приписывал «мазохизму»: люди, игравшие с ним, имели разве двадцать шансов из ста на выигрыш при случайной партии и ни одного шанса при партии постоянной. Играл он всегда очень спокойно, без споров (впрочем, спорить с ним никто и не решился бы), без попреков, без замечаний, самые трудные комбинации разыгрывал, как будто почти не думая, чрезвычайно быстро и притом так, что обычно и в этот, и на следующий день в клубе почтительно обсуждали его розыгрыш.