– Господа, никто ничего не пьет, – упавшим голосом сказал посол, сделав над собой усилие и механически впадая в свой хозяйский, гусарско-шутливый тон. – Так нельзя, господа, просто безобразие! Не велеть ли откупорить еще бутылку коньяка, а? Нет возражений? Принято.
– Мы вполне оценили это произведение эпохи великого императора.
– О человеческое легковерие! Вы вправду верите, что в мире еще существует наполеоновский коньяк? У человечества должно было хватить разума, чтобы его выпить и за одно столетие.
– Слышите? Наш дорогой Вермандуа заговорил о человеческом разуме!
– Он не верит ни в социализм, ни в коньяк.
– Коньяк очень недурен, но, по-моему, настоящее чудо был их херес.
– Он не был, он есть. Я его теперь пью как ликер.
XXII
Гости разъехались несколько раньше, чем предвидел граф. Без четверти одиннадцать Вермандуа нерешительно сказал: «Однако поздно, господа. Не пора ли по домам, хоть здесь так приятно…» Лицо Кангарова действительно выразило: «Что ж, если вы желаете меня погубить, то уходите, – но что-то в этом выражении пробудило у графа надежды на клуб. – Нет, нет, шэр мэтр, мы вас не отпустим. Вы не захотите лишить нас удовольствия слушать вас и дальше», – сказал Кангаров. Вермандуа безропотно подчинился, подумав с досадой, что за автомобиль придется платить по ночному тарифу. Графиня затеяла напоследок с хозяином политический спор, который все слушали вяло: споров за вечер было достаточно. «Да, да, вы во многом правы, скажу больше, вы правы почти во всем, – мягко говорила графиня, – но я не могу признать, что в СССР (она с легким оттенком демонстрации произносила URSS слитно: «юре») есть полная свобода печати, и нам, друзьям вашим, больно, что вы кое в чем следуете фашистским методам… Не сердитесь на меня: оговариваюсь, быть может, я недостаточно знаю положение в вашей прекрасной стране…» «У нее вид кинематографической шпионки, раскаявшейся вследствие любви к неприятельскому контрразведчику, – подумал Вермандуа. – Было бы хорошо, если б старая дура подвезла меня на своем автомобиле. Но она не подвезет».
Через полчаса граф сделал отчаянную попытку прорваться в клуб: чужая первая заявка облегчала его собственную. Неожиданно графа поддержали другие гости: «да, в самом деле, очень поздно, пора». Кангаров еще немного поспорил, сделал таинственный знак метрдотелю и отошел с ним в угол кабинета. Гости тотчас оживленно между собой заговорили. Посол взял с подноса счет, мысленно ужаснулся – «просто бандиты!» – и заплатил. Хотя деньги он почти всегда расходовал казенные, у него при всяком платеже был такой вид, точно он отдавал свою последнюю копейку.
Затем хозяин с приятной улыбкой вернулся к гостям. «Так вы в самом деле уходите? Почему же так рано?» При очень сильном натиске гостей можно было удержать в повиновении еще минут двадцать. Но настроение у Кангарова было омрачено инцидентом с Вислиценусом. «Какое же рано? Я регулярно ложусь в одиннадцать», – сообщил финансист. «Я в десять всегда уже лежу в кровати с книгой», – добавил Серизье. Каким-то странным образом неизменно выходило, что появлявшиеся везде светские люди уже лежат в кровати с книгой кто в одиннадцать, кто в десять. «Необыкновенно приятный вечер. Мы надеемся, до скорого свидания», – сказала графиня многозначительным тоном, не уточняя, однако, своей надежды: она пока не намерена была звать к обеду Кангарова; кроме того, рядом с ним стоял Серизье, приглашать которого графиня и вообще не собиралась. Знаменитый адвокат отвернулся и заговорил с финансистом. «Непременно… Скоро, очень скоро», – повторял с жаром, но неопределенно Вермандуа: это ни к чему не обязывало, да и неясно было, кто кого приглашает. Он еще о чем-то пошутил, не особенно заботясь о блеске ввиду позднего времени. Опустил руку в жилетный карман в надежде найти там три франка и, не найдя, с досадой дал пять подававшему пальто лакею. Внизу тоже все произошло по-предусмотренному. Финансист и граф любезно, но с твердым в голосе расчетом на отказ, сказали: «Хотите мы вас подвезем, cher maître?» – и он так же любезно ответил: «Что вы, что вы, нам совсем не по дороге».
В автомобиле он откинулся на спинку сиденья, вытянул ноги и наконец-то беззастенчиво, цинично зевнул. «Слава богу, кончено!.. Сейчас ванна, постель…» Так, в полублаженном состоянии, ожидая состояния блаженного, он пролежал с полдороги. Думал, что обед был превосходный, что не надо было все же пить так много вина, что девочка, называвшаяся секретаршей посла, очень мила, – и досталась такому человеку! Когда автомобиль проходил мимо фонарей, Вермандуа подозрительно-сумрачно вглядывался в счетчик, но ничего рассмотреть на циферблате не мог. «Будет от пятнадцати до двадцати франков, в зависимости от того, благородный ли человек шофер и по совести ли выберет дорогу…» Вспоминал с ленивым удивлением, что в былые времена любил эти двухчасовые обеды из семи блюд с убийственным смешением напитков, с непрекращающейся ни на минуту беседой, которую, по его положению, всегда требовалось вести блистательно. Не без удовлетворения решил, что и в этот вечер блистал вполне достаточно, особенно для таких слушателей. «Общество, разумеется, было среднее. Но у нас (он разумел писателей) надо вечно держаться настороже: от собратьев ничего не ждешь, кроме колких, неприятных, даже грубых слов; мы живем в атмосфере неуважения, неприязни, ненависти друг к другу. Здесь, по крайней мере, этого не было и следов: одни слушали с восхищением, другие равнодушно, третьи совсем не слушали, как девочка, с которой не удалось обменяться десятью словами, но злобы не было ни у кого, и неприятностей ни от кого ждать не приходилось. Разница в умственном уровне? Но в своем кругу мы разговариваем главным образом о сплетнях, об издателях, о гонорарах. Мне показалось бы просто диким заговорить с Эмилем о конце культуры или о социалистическом строе – он, вероятно, радостно подумал бы, что я окончательно выжил из ума!..»
Ночной воздух, лежачее положение освежили Вермандуа. Он вернулся мыслью к роману. «Завтра сяду за стол в семь часов утра. Лишь бы хорошо выспаться…» Вино обеспечивало, он знал, не более трех или четырех часов сна. «Разве принять гарденал? Но тогда с утра работать будет нелегко». Ему захотелось, чтобы скорее наступило утро: так тянуло его к принявшей новый ход работе. Автомобиль, наконец, остановился; счетчик показывал восемнадцать франков; шофер оказался человеком средних моральных качеств.
Вермандуа отворил ключом дверь и вошел в переднюю с не совсем приятным чувством, как почти всегда ночью: безлюдность этой сравнительно большой квартиры его немного тяготила. Расположение комнат было неудобное и неуютное. Из передней дверь открывалась в гостиную, комнату ненужную и нелюбимую. Отделана она была очень давно, когда появились как-то лишние деньги. Мебель была старинная и, вероятно, поддельная. На стене висел Ван Лоо, в точности неизвестно, какой именно: куплен был как Карль, но, по мнению особенно компетентных людей, был скорее Жан Батист, если не Жюль Сезар. Другой достопримечательностью комнаты был необыкновенный совершенно ни для чего непригодный столик, из тех, что в XVIII веке назывались афинскими: раззолоченной бронзы, с порфировой доской. Он и куплен был едва ли не благодаря названию; более тонкие из гостей, которым Вермандуа показывал свои старинные вещи, это понимали и улыбками давали почувствовать, что понимают: где же и быть афинским столикам XVIII столетия, как не у Луи Этьенна Вермандуа?