— Как раз на вас костюм, точно по мерке шит, — повторил полковник и вдруг бросил сверток на стол. Лицо у него сразу совершенно переменилось; старый шрам на щеке выделился розовой полосой, а голубые глаза внезапно стали темно-стеклянными и страшными.
— Что за ослы! — сказал он по-немецки разведчику, не повышая голоса (разведчик, однако, вдруг побледнел). — Господи, что за ослы!.. Сколько раз я говорил: перед расстрелом раздевать… Этакое дурачье! Думают, что заштопали шесть дыр на кафтане, так там никто ничего не заметит. У них жандармы, может быть, получше наших. Не хотят раздевать, так пусть пробавляются одними повешенными. Этакие подлецы! Подводят людей под топор!..
Штааль с невольным ужасом уставился на кафтан. На груди и пониже ее действительно были заметны плохо заштопанные, точно прожженные, круглые дыры.
— С тех двух, что утром повесили, где платье? — резко спросил своего подчиненного полковник.
— В чистке, еще не успели… — ответил вежливый господин, не сводя глаз с начальника.
Полковник повернулся к Штаалю. Стеклянные глаза мгновенно приняли прежнее наивно-добродушное выражение. Заметив ужас на лице молодого человека, начальник разведки усмехнулся.
— Понимаю, сударь, ваши чувства, — сказал он, — я и сам очень, очень чувствительный человек… К несчастью, нам трудно заказывать для наших сотрудников новое платье: ни денег, ни времени нет, да и покроя так не подделают. Военных мундиров у нас сколько угодно — пленных, слава Богу, достаточно, а насчет карманьол хуже. Берем, где можем. Вот сегодня два комиссарчика нашлись, задержались как-то в Брюсселе… Вещи повешенного, как вы знаете, приносят счастье… Впрочем, если вы брезгуете, мы найдем вам новенькую карманьолу. Ну, хоть эта, — видите пометку, — взята в чемодане.
Полковник развернул другой сверток и вынул из него, потряхивая и поглаживая, черную шерстяную блузу, такие же брюки, трехцветный жилет и красную шапку. Штааль смотрел на огромные, волосатые руки полковника и представлял себе в них тонкую человеческую шею, а над ними высунутый язык. Устыдившись обнаруженной нервности и подавив в себе ужас, он спросил равнодушным голосом:
— Это и есть карманьола?
— Самая настоящая карманьола, — ответил весело полковник. — Черная грубая шерсть — символ республиканской простоты нравов. Идеи Жан-Жака Руссо, очень, очень гуманные идеи и с большим будущим. Великий человек был Жан-Жак. Изволили читать «Новую Элоизу»?.. Какая прекрасная вещь!.. Впрочем, теперь в Париже революционеры-модники носят шелковые карманьолы. Очень, очень красиво, только дорого стоят, много дороже наших кафтанов. А по росту, жаль, тот кафтан пришелся бы лучше; ну, да можно перешить. Вы когда изволите ехать?
— А как же мне ехать-то? — спросил Штааль.
— Чего же проще! Здесь застряло много всякого народа, и кто мирный человек, мы тех не задерживаем, особенно теперь. Хочешь во Францию? Ну и ступай во Францию, покричи там еще немного: «Да здравствует республика!» — скоро будешь кричать: «Да здравствует король!» Лишь только наши войска займут пограничную линию, — а об этом, как вы изволите знать, полковник Макк заключил соглашение, — сейчас и начнем выпускать желающих. У них на фронте теперь тоже контроль не очень строгий. Армейщина, что они понимают! — с презрением заметил полковник. — В тылу, особенно в Париже, — этого не скажу: там гораздо труднее. Там не юнцы какие-нибудь, а старые настоящие полицейские, — остались от покойного короля. Ну, да ведь у вас паспорт, вероятно, вполне надежный?
— Вполне надежный.
— А то, если вы не совсем уверены, мы могли бы дать наш.
Полковник помолчал, вопросительно глядя на Штааля, и затем, снова не дождавшись ответа, спросил:
— Так карманьолу прикажете вам доставить?
— Да, я возьму ее с собой, — поспешно сказал Штааль. — И военный мундир тоже, на всякий случай, — ну, волонтера пехоты или другой, все равно. Что это стоит? — задал он вопрос, вынимая бумажник.
— Ничего не стоит, — ответил, улыбаясь, полковник. — Мы обслуживаем наших союзников бесплатно… А нам вы ничего не будете сообщать? — быстро спросил он. — Приятно было бы поработать вместе. Мы, кстати, платим не хуже англичан, кому даже и лучше. Люди, работающие у наших союзников, нам особенно интересны, — сказал он многозначительно, подчеркивая каждое слово, и опять помолчал. — Тоже, если вы пожелали бы посылать ваши донесения через нас, мы охотно возьмемся доставлять их: всегда с удовольствием оказываем услуги…
_ Так как же мне перейти фронт? — спросил сухо Штааль, стараясь не смотреть на это лицо с ласковой, сверкающей золотом улыбкой.
— Не беспокойтесь, я вам дам пропуск. Вы с ним проедете дня через два в наш пограничный пункт, ну хоть в Турне, и явитесь там к коменданту. Он вас и отправит с первой же партией… Пропуск как прикажете написать?
Штааль, быстро подумав, назвал свою настоящую фамилию, но почему-то счел полезным изменить ее орфографию.
— В письме его превосходительства не совсем так написано, — сказал полковник, вставляя имя в бланк пропуска. — Генерал, верно, ошибся… Костюмы с собой захватите? А то мы можем доставить на дом, чтобы вам не утруждаться? Ну, как знаете… Заверните, — приказал он вежливому разведчику. — Вы еще дня два пробудете здесь? Если пожелаете меня видеть, весь к вашим услугам. Очень, очень приятно было бы с вами поработать… Но и просто, без дела, рад буду случаю поговорить — о музыке, о литературе… Имею честь кланяться, чрезвычайно рад был познакомиться.
Он приветливо пожал руку Штааля. Вежливый разведчик с двумя свертками проводил молодого человека до ворот. Когда они спускались по лестнице, сверху из салона снова послышались звуки клавесина. На этот раз полковник играл не Моцарта. Он играл, тоже с большим чувством, революционную песню марсельских волонтеров, которую уже слыхал Штааль и которая начиналась словами: «Allons, enfants de la patrie!»
[132]
20
Восьмидольного формата тетрадь, купленная в Английском магазине, была извлечена наконец из чемодана. Штааль засветил две свечи в своем номере брюссельской гостиницы. Красный сафьян переплета тетради, ее превосходная толстая бумага с золотым обрезом, высокое покойное кресло и жарко растопленный камин манили к письменному столу.
«Письма русского путешественника» уже в ту пору появились на страницах «Московского журнала», и Воронцов в Лондоне познакомил с ними Штааля, отозвавшись, впрочем, довольно сдержанно об их авторе. Молодого человека поразило содержание писем Карамзина. Правда, в жизни ему не случалось встречать столь тонко и благородно чувствующих людей. Но он знал, что литература совершенно не похожа и не должна быть похожа на жизнь. Зато стиль книги показался ему недостаточно возвышенным, иногда чуть ли не разговорным, местами просто подлым. Не нравились Штаалю, казались нерусскими и разные новые словечки, вроде слова «промышленность», которыми явно щеголял изобретавший их в большом количестве сочинитель Карамзин. Не нравилась вся форма карамзинской речи. Сам Штааль намеревался писать свои мемуары столь же чувствительно и тонко, но гораздо более литературным, отборным и благородным языком. Однако он порою сбивался со старого слога на новый, ибо слишком усердно читал в последние дни захваченный в дорогу «Московский журнал». Не желая подражать Карамзину, Штааль отказался от формы писем к друзьям. Тетрадь должна была заключать в себе его интимный дневник. Разумеется, он твердо рассчитывал, что этот интимный дневник будет скоро напечатан и составит ему громкое имя.