Не так-то просто было добиться, чтобы меня соединили с доном Авеларом Бранданом, кардиналом-примасом Бразилии: секретарь упорно сообщал, что его высокопреосвященство предается благочестивым размышлениям и тревожить его уединение он не смеет. Наконец терпение мое лопнуло, и под шквалом баиянской брани секретарь дрогнул, предпочел не связываться с таким грубияном, пошел доложить. Кардинал отвлекся от медитаций, взял трубку. Я поведал ему о драме, переживаемой Марселем Камю, который торчит с полусотней статистов, со всей аппаратурой и прочим перед запертыми церковными вратами.
— Все правильно, — сказал кардинал. — Разрешение отменено из-за того, что в воскресенье на съемках «Доны Флор» во храме все сплошь были голые. Произошла совершенно непристойная, откровенно порнографическая сцена, устроили какую-то вакханалию. Прихожане возмущены, уже были шествия протеста, а самые набожные престарелые дамы собирались святотатцев бить.
Я объяснил, что именно произошло в действительности, заверил, что и порнография, и вакханалия, и «сплошь все голые» — суть плоды воспаленного воображения ополоумевших святош. Голым был один Гуляка, да и у него срам был прикрыт, и в церковь он не входил, а прятался за колонной, притом закутанный в балахон, до той минуты, пока ему не настало время подойти к новобрачной доне Флор и взять ее под руку. Я поклялся спасением души покойной матери и убедил кардинала. Спустя четверть часа Камю впустили в храм, и началась съемка. Негр Массу крестил сына, позвав в воспреемники Огуна, африканского бога-оришу, повелителя железа, покровителя кузнечного ремесла. Никто не протестовал, старые ханжи, богомолки-святоши молчали, не взывали к небесам, не требовали божьей кары за богохульство. Религиозный синкретизм, не в пример голизне Гуляки, скандала не вызвал, лишний раз подтвердив, что у нас в Баии все возможно, даже языческое радение на таинстве крещения, даже впадающие в транс жрицы и шестеро Огунов у купели.
Баия, 1962
Это Зука научил меня никогда никуда не спешить. Если не считать Аурелио, который, можно сказать, поседел у меня на службе, уже больше тридцати лет исполняя не только свои шоферские, но и прочие разнообразнейшие — он в каждой бочке затычка — обязанности, никто не служит у нас дольше Зуки. Боже, сколько прошло через наш дом в Рио-Вермельо секретарш, библиотекарей, горничных и кухарок, прачек и мальчиков на побегушках! Кое с кем мы остались в превосходнейших отношениях. Вот, скажем, Валдомиро — на его попечении находится наш бассейн, с которым у него существует некая таинственная связь, — скоро побьет рекорд Зуки, но пока еще тот впереди, больше двадцати лет занимая важный пост садовника.
В садоводстве он разбирается слабо (или совсем не разбирается), но зато в результате непрестанных и упорных боев покончил с муравьями, от которых житья не было, когда мы купили этот участок земли. Зука изничтожил муравьев не только у нас, но и во всем квартале. Золотое сердце, вырастил и воспитал десять человек детей — собственных и приемных: может, порою не всегда бывало вдоволь хлеба, но ни лаской, ни заботой он их не обделил.
Зука — истый баиянец: весел, доброжелателен, несуетлив. Вот уж о ком можно сказать, что время над ним не властно, он им распоряжается по собственной воле и своему вкусу, и никаких расписаний не признает. Как-то раз я купил саженцы питангейры, привез их домой и велел Зуке посадить. Он сложил их у изгороди пока что… Пока — что? Это известно ему одному.
— Зука, когда посадишь питангейры?
— Сегодня у нас понедельник, — принялся он загибать пальцы. — В пятницу посадим. В пятницу, профессор. — Он почтительно называет меня «профессором».
— В пятницу?! — я тоже принимаюсь считать на пальцах. — Через пять дней? Да ты что, Зука?! Отчего ж так долго?!
— Что ж, можно и пораньше. В четверг, скажем.
— Нет, Зука, это немыслимо! Слишком долго!
— Долго? — поражается он, но тотчас обретает душевное равновесие. — Ладно, в среду.
— Нет, и в среду поздно.
— Зачем торопитесь, профессор? К чему горячку пороть? Завтра посадим.
— Нет, Зука, не завтра, а сегодня, сейчас, сию минуту!
Зука смотрит на меня с уважительным состраданием, как на больного:
— Интересный вы человек, профессор… Каждый на свой лад с ума сходит.
И вот, покоряясь насилию, он отправляется сажать питангейры. Они принялись и выросли, вот только плодов так никогда не принесли. Я потребовал у Зуки объяснений, и он с безмятежным спокойствием промолвил нараспев:
— Наверно, почва не та. Да и потом, зря, что ли сказано: «Поспешишь — людей насмешишь»?
Баия, 1967
В книжной лавке Деме время от времени приходится мне сильно раскошеливаться, оплачивая счета за те книги, которые без счета забирает мой сын Жоан Жоржи — «запишите на отца!» — за целую библиотечку начинающего марксиста-ленинца.
Знаменитая во всем мире фотография Че Гевары, снятая Кордой, — первое, что бросается в глаза, когда входишь к нему в комнату; полки заставлены сочинениями основоположников диалектического материализма, отцов научного коммунизма, все здесь, все без исключения, весь синклит — Маркс и Энгельс, Ленин, Сталин и Бухарин. Два издания «Капитала» — одно португальское, в кратком изложении, так сказать, дайджест, другое полное, каноническое, по-испански. Еще и еще разрозненные тома основоположников, они попадают в лавку Деме окольными путями, торгует он ими из-под полы, а потому дерет за них с покупателя три шкуры. А вот сочинение Мориса Тореза «Сын народа» с прочувствованной дарственной надписью «бразильскому товарищу Ж. Амаду» — оно похищено из моих книжных завалов.
Отечественная же литература почти вся выпущена издательством «Сивилизасан Бразилейра», которое принадлежит моему другу Энио Силвейре. Он пережил уже несколько судебных процессов, его то и дело тягают на допросы в цензуру, однако он не сникает, а снова лезет на рожон, доказывая свою беспримерную отвагу, продолжает печатать запрещенных авторов, верно служит правому делу, личным примером вдохновляет интеллигенцию, ну, и деньги зарабатывает.
Я рассматриваю полку, гнущуюся под тяжестью политической литературы, и прихожу к выводу — не скрою, с большим удовлетворением, — что мой сын не прочел ни единой строки из произведений вождей и учителей: книги пребывают в том же девственном виде — даже страницы не разрезаны, — в каком были куплены и принесены домой. В этом Жоан Жоржи, сам того не подозревая, действует в точности как наши партийные руководители — не читают они классиков марксизма-ленинизма, клянутся ими, ссылаются на них, но не читают! А кто, позвольте спросить, читает? И не эту ли картину наблюдаем мы с наимоднейшими романами, нашими и иностранными, расхваленными учеными критиками? Много продается да мало покупается.
А Жоан Жоржи, студенческий вожак и заводила, постоянно чего-то организующий против пришедших к власти «горилл», юный непримиримый коммунист, в котором природное добродушие пересиливает, слава Богу, ортодоксальность и догматизм, пишет пьесы для детей, сам их ставит, сам в них играет, крутит бесконечные романы, в свободное от всего этого время — выпадает оно крайне редко — слушает лекции на своем философском факультете и читает книги, прозу и поэзию. Они, не удостоенные чести стоять на полке, раскиданы по всей комнате, громоздятся в углах, валяются на полу, на стульях, под кроватью. Это круг чтения подростка: Дюма, Кастро Алвес
[77]
, Эса де Кейрош
[78]
, Машадо де Ассиз
[79]
, Стейнбек, набоковская «Лолита» и «Мать» Максима Горького. Ну, и что же тебе больше всего нравится? «Эса де Кейрош», — отвечает он не раздумывая. Одобряю его вкус, но продолжаю допытываться: «А что именно?» Оказывается, «Реликвия». Я советую сыну взяться за Диккенса, за Марка Твена. «Тома Сойера» он уже прочел. Я иду к себе в кабинет, хочу принести ему «Записки Пиквикского клуба»…