…Когда в кабинет вошла Зелия, я ей сказал: «Твоя подружка дона Флор отколола номер, выкинула коленце, удрала штуку. Кто бы мог подумать!» Кстати, Зелия до сих пор не может мне простить, что в «Габриэле» я не сочетал законным браком Жерузу и Мундиньо Фалкана, а я ей отвечаю, что я не падре и не судья, чтобы женить людей, — этим занимается жизнь, сводя их по любви или по расчету. Роман ограничен во времени и в пространстве, время, отпущенное «Габриэле», подошло к концу, похождения моих героев завершены, а поженятся они или нет, мне знать не дано, ибо это уже за пределами романного пространства. Мне известно лишь то, что было в книге.
Вспоминается мне, как работая над «Лавкой Чудес», рассказывая о том, как разные элементы, сплавясь воедино, создали бразильскую нацию, я захотел было, чтобы сын Педро Аршанжо, Тадеу Каньото, пошел дальше, сделал больше и вообще стал главнее. Я думал, он будет передовым, радикальным, сознательным, тогда во мне еще не были изжиты остатки коммунистического догматизма: странным представлялось, что Педро Аршанжо остался свободен от всех партий и боролся за справедливость сам по себе, на свой страх и риск.
Я начал лепить эту фигуру с натуры, потому и отдал Тадеу в Политехническую школу, заставил писать диплом по математике пятистопным ямбом, ведь именно так поступил его прототип Карлос Маригела. Захотелось мне, чтобы он стал основателем коммунистической партии. Я забыл, что действие романа происходит в 20-е годы, а главное — забыл спросить у Тадеу, а он взял да и отринул всякую идеологию и партийность. Как все цветные и бедные того времени, он хотел быть белым и богатым и пошел не в революционеры, а в зятья к фазендейро, «побелел» и с площади Пелоуриньо перебрался в Корредор-да-Витория
[89]
. Педро Аршанжо был ходячим исключением из правил — материальные помыслы его не сковывали, он прожил жизнь «бразильцем, баиянцем, бедняком».
Герои учат своих создателей, учат не насиловать реальность, не ломать характеры об колено, не выдумывать умозрительные фигуры, а главное — помнить, что мы не боги, а всего лишь писатели.
Кантон, 1952
Перед тем как отправиться в ресторан, Илья требует, чтобы Дин Лин удовлетворила его любопытство и ответила, какие собаки вкуснее — те, которых специально откармливают в клетках на заднем дворе ресторана, или же бездомные, отловленные на улицах?
Китайский обычай употреблять в пищу собачину — самые изысканные и дорогие блюда готовят из них, и лишь змеиное мясо пользуется такой же славой — в ужас приводит Эренбурга, который любит собак, знает в них толк и всегда держит в доме по нескольку штук: сейчас у него, кажется, три чистокровных миттельшнауцера. Я отлично его понимаю, сам до сих пор не заставил себя отведать конины.
— Так какие же вкусней?
Дин Лин пытается уйти от ответа, сменить тему, заговаривает о других достопримечательных особенностях китайской жизни — о театре, о балете, о цветах лотоса, но Эренбург неумолимо настойчив. Загнанная в угол китайская романистка видит, что выкрутиться не удастся, и цедит сквозь зубы:
— Лично я предпочитаю дворняг.
Фирменное блюдо ресторана, куда он ведет нас, — «утка по-пекински». Истинные гурманы едят лишь до хруста зажаренную корочку, а мясо оставляют. Илья таких изысков не признает: он ест все подряд и с большим аппетитом, и с лоснящихся от жира уст не слетает ни одного слова осуждения. Да и я демонстрирую безмерную широту вкусов, а проще говоря — беззастенчивую всеядность: мы едим уток и свинину, говядину и молочных козлят, так что отвергать собак, лошадей, змею — не более чем предрассудок.
Баия, 1989
Звоню в Рио нейрохирургу Пауло Нимейеру справиться об Алфредо Машадо. Обследования окончены, подтвержден ужасный диагноз — опухоль мозга. Случай трудный, — слышу я в трубке вслед за зловещей латынью, — случай безнадежный. Пауло считает, что операция ничего не даст, он лично не возьмется, но если больной и родственники желают, можно попробовать в Штатах…
Кто же не желает, кто не попробует все возможное и невозможное — от химиотерапии до черной магии, от операций до заклинаний на кандомбле — в борьбе за жизнь?! И Алфредо, которого под руку ведет Глория, улетает в Америку, но тамошние врачи подтверждают заключение бразильского коллеги — операция бессмысленна, надо попробовать новые методы: то-то и то-то, как знать… может быть… Начинаются полеты в Нью-Йорк и обратно в Рио. Алфредо не теряет бодрости и надежды, он неисправимый оптимист. Мы с Зелией звоним ему ежедневно, он сам снимает трубку, рассказывает о своей борьбе, а потом — новый анекдот, об угрозе, о надежде… Надежды с каждым днем все меньше.
Минуло больше года. Смерть Алфредо приблизилась вплотную. Я не мог работать, разучился смеяться, с трудом выдавливал из себя слова, сбежал из Бразилии, чтобы не видеть, как он умирает, мечусь по всему миру, из одного города в другой, из страны в страну — съезды, конференции, семинары, симпозиумы, все что угодно…
И отовсюду — из Парижа, Стамбула, Барселоны, Лиссабона и Рима — звонят друзья в тревоге, в скорби, в надежде на чудо… Чаще всех звонит мне сам Алфредо, и каждый раз я чувствую, что ему все трудней говорить, все длинней делаются паузы, и за сотни километров мне передаются его усталость, его тоска.
Я рассказываю ему, что задумал роман о приключениях молодого бразильца: военная диктатура, хиппи, «Мэйк лав нот уор!», сексуальная революция, промискуитет, наркотики, городская герилья и все прочие приметы бурных 60-х. Роман продолжит линию «Старых моряков» и «Кинкаса-Сгинь-Вода», где фантастика причудливо перемешивается с реальностью. Не знаю, как будет развиваться сюжет. Этого я никогда не знаю, покуда не начну писать, покуда не оживут герои. Но уже есть название романа и имя для главного героя — то и другое уже породило много толков. Роман будет назван по имени героя — «Красный Борис».
Алфредо, прирожденный издатель и редактор Божьей милостью, заявил, что покупает права. Четырнадцать месяцев отбиваясь от безжалостного наступления смерти, он торопил и подгонял меня, требовал роман, к которому я с какой-то минуты утратил всякий интерес. Однажды позвонил Сержио, его сын. Конец близок. Зелия позвонила Алфредо, сказала, что я дописываю «Бориса», скоро пришлю рукопись. Она глотает слезы и лжет — лжет гладко и убедительно, это она-то, вообще не умеющая лгать. У Алфредо еще хватает сил поинтересоваться деталями.
Через несколько дней получаем известие. Мы давно его ждем и все равно поверить не можем… Теперь в память об Алфредо я обязан выполнить обещание, написать похождения юного бразильца 60-х годов. Я сажусь за машинку, тень Алфредо, как соглядатай, неотступно следует за мной, стоит за спиной. Четырежды я начинал его, четырежды бросал на полуслове. Но когда-нибудь все же сочиню историю красного Бориса — она в большей степени принадлежит не мне, а Алфредо Машадо.
Стамбул, 1989
Когда я вижусь с Яшаром Кемалем,
[90]
слышу его голос и смех, мне кажется, что ожил Назым Хикмет. Оба турка созданы из одного теста, из той же волшебной смеси, что служит материалом для стихов Назыма, для рассказов Кемаля — из нищеты, и героической борьбы, и мечты, и надежды.