Эрнесто выскакивает из такси, я бегу к нему навстречу, и посреди улицы, под визг тормозов и рев клаксонов мы обнимаемся.
— Если бы нас задавили, разом кончилась бы латиноамериканская литература, — восклицает Эрнесто.
Мы смеемся. В нашем возрасте уже можно себе позволить трунить над славой, тщеславием и прочей суетой сует. Ему в прошлом июне восемьдесят уже стукнуло, мне — исполнится в нынешнем августе. Мы с ним — очень разные: он, драматически воспринимая действительность, все же не стал пессимистом, ну, а для меня бытие по-прежнему праздник. Мы совсем по-разному видим жизнь, но в жизни нашей было множество совпадений.
За столиком бистро мы вспоминаем прошлое и обсуждаем настоящее — ошеломительные, невероятные перемены в мире… Война в Персидском заливе, Босния, Ельцин… Анализируем ситуации, строим прогнозы, хоть достаточно долго живем на свете, чтобы понимать, какое это бездарное занятие. От войны на Ближнем Востоке незаметно переехали на общие рассуждения. Эрнесто с восхищением говорит об арабской культуре — что было бы с Испанией, если бы не мавры? Но способен ли современный мир понять таинственную реальность мусульманской цивилизации? Раз упомянули про арабов, я по ассоциации вспоминаю, как поэт и журналист Уолли Саломан, бразилец арабского происхождения, в октябре прошлого года брал у меня интервью и заявил тогда, что, по сведениям из надежнейших источников — из дипломатических кругов! — совершенно точно известно, уже решено: Нобелевская премия по литературе будет присуждена аргентинскому писателю Эрнесто Сабато. С тем он и удалился, оставив меня радоваться за собрата по перу. «Нобель», однако, уплыл в Южную Африку, достался Надин Гордимер — думаю, скорей из соображений политических, чем как признание ее вклада в мировую литературу. Эрнесто на это сообщает, что его пять раз выдвигали на рассмотрение Шведской академии, но он всегда знал, что ничего не получит. «Это почему же, — спрашиваю я. — Ты достоин, как мало кто иной». Прихлебнув сицилийского винца, Эрнесто отвечает:
— А вот Артур в интервью заявил, что нет, дескать, не достоин я такой награды.
— Какой Артур?
— Артур Лундквист, это он раздает премии.
Услышав это имя, Зелия начинает хохотать. Эрнесто добавляет, что с тех пор, как съездил в Стокгольм на презентацию шведского издания своего романа «Ангел тьмы», он туда больше ни ногой, чтобы не говорили, будто выхлопатывает себе «нобелевку». Зелия заливается еще пуще. Эрнесто спрашивает, что же это ее так развеселило.
— Совпадения! — говорит моя жена. — Все тот же Лундквист заставил нас исключить Стокгольм из наших маршрутов. Мы с Жоржи не были там Бог знает сколько лет. В последний раз наш родственник Луис, в ту пору второй секретарь посольства — сейчас он посол — прочел в какой-то газетке, что, мол, Амаду приехал в Стокгольм добывать «Нобеля». Ну и в результате мы зареклись ездить в Швецию.
Помимо этих мелких совпадений — ничего себе, мелкие: Нобелевская премия, целый мешок долларов! — были в нашей с Эрнесто жизни и другие, странные и многозначительные «сближения», как сказал кто-то из великих. Ну вот, скажем, Эрнесто живет в Сантос-Лугаресе, очаровательном предместье аргентинской столицы. Да, но и я в 1941-м снимал там домик у одного итальянца, писал биографию Престеса «Рыцарь надежды». Я был удивлен, когда узнал о том, что мы были соседями. А потом увидел одно интервью: журналист спрашивал Сабато, правда ли, что и он живет в том же городке, где жил когда-то автор жизнеописания Луиса Карлоса. И удивление мое сменилось ошеломлением, когда я прочел ответ: не просто в одном городке, а в том же самом доме.
Ладно, положим, это тоже мелочь и случайность. Но не случайно то отвращение, которое испытываем мы оба к военщине. Не случайно, что отвращение перерастает в ужас, когда военщина захватывает власть. Аргентинский президент Рауль Альфонсин не мог бы выбрать на должность председателя комиссии по расследованию злодеяний хунты более достойного гражданина, чем Эрнесто Сабато. Его дом в Сантос-Лугаресе стал оплотом истины и правосудия, сюда стекались показания тех, кто сам стал жертвой диктатуры «горилл», тех, чьи близкие были убиты, замучены или пропали без вести.
От Сантос-Лугареса, свершая наше мысленное кругосветное путешествие в прошлое, переходим к Буэнос-Айресу, вспоминаем дорогого моему сердцу Родольфо Гиольди
[96]
. И для Эрнесто это имя значит немало. Я познакомился с ним в Бразилии, в 1935-м, а потом, после провалившейся попытки поднять в Рио мятеж, он долго сидел в тюрьме. Это был человек достойный, человек порядочный и преданный идее, но и не скованный догмой, свободный от ее нищенски убогих ограничений. Когда и мне пришлось бежать в Аргентину, Родольфо и его жена Кармен стали мне родными людьми, а их дом — моим. Эрнесто тоже знавал его, а сблизился с ним в ту пору, когда вступил в компартию…
— Вот не знал, Эрнесто, что ты был коммунистом.
— Скажи мне лучше, Жоржи, кто не был?
И в самом деле — почти не найдется в Латинской Америке более-менее известных интеллигентов, писателей, художников, политиков левых взглядов, кто в свое время не пошел бы добровольцем в эту армию. В определенный момент каждому из нас казалось, что бороться за счастье народа можно и должно именно и только в ее рядах. Самые лучшие и самые скверные люди из всех, с кем сводила меня моя долгая жизнь, самые достойные и самые гнусные были коммунистами.
Обед наш подходит к концу, незаметно усидели бутылку благородного «Корво». Эрнесто, как человек объективный, не оспаривает превосходства вин итальянских над аргентинскими.
— Matilde y yo les esperamos, a vos, Zelia, a vos, Jorge, en nuestra casa, en vuestra casa de Santos Lugares
[97]
, — произносит он на прощанье, употребив местоимение «vos», что для аргентинца больше, чем простое «ты», и означает особую близость, приязнь, нежность.
В число тех, кого я люблю всем сердцем, кто иногда снится мне по ночам, чью смерть я не устаю оплакивать, входят собаки и кошки, попугай, птичка софре.
Чету мопсов я вывез из Англии: оба носили чрезвычайно длинные и сложные имена, указывавшие на то, что в жилах этих собачек течет по-настоящему благородная, голубая кровь аристократов в пятнадцатом поколении. Но кобелька я перекрестил в Мистера Пиквика, отдавая дань уважения Диккенсу, а сучку назвал Капиту (в память одной из героинь славного романиста Машадо де Ассиза), хотя она не в пример тезке отличалась поразительной верностью своему супругу, да и глаза у нее были не миндалевидные, а, как и положено мопсу, вытаращенные и круглые.
На протяжении девятнадцати лет Пиквик и Капиту следовали за мной как тень, не отходили ни на шаг, лежали у моих ног, если я был дома, рвясь за мною следом, если я выходил, и умирая от истинно собачьей тоски, если мы с Зелией уезжали за границу. Как ни пытались мы скрыть от них наши сборы и приготовления, они не давали себя обмануть, задолго предчувствуя разлуку и впадая в глубокую печаль. Домашние рассказывали, что уже за несколько дней до нашего возвращения супруги вдруг отрешались от черной меланхолии, принимались играть и веселиться, безошибочно предчувствуя, что мы скоро приедем. Где еще найдешь таких верных, таких преданных друзей?