— Если я не буду писать, денег не заработаю, чем тогда прикажешь платить тебе жалованье? Придется тебя уволить.
— Да увольняйте на здоровье, да только я не уйду. И платить мне не надо.
Раздается стук в дверь. Эунисе бежит отворять.
Баия, 1971
Вместе с Гугой — простите, с его превосходительством ректором Федерального Баиянского университета Луисом Карлосом Маседо — я отправляюсь к губернатору штата. Речь пойдет об издании фундаментального альбома акварелей Карибе. В университетской казне, естественно, ни гроша. Гуга предложил было поклянчить денег у банкиров. Нет, ответил я, сперва пойдем к Тониньо, нашему губернатору, он смертельно обидится, если мы начнем искать спонсоров, не обратившись к нему. Я его знаю как облупленного, с той поры, когда он был мальчишкой.
Я его не только знаю, я его люблю, а когда я человека люблю, то принимаю его целиком, со всеми достоинствами и недостатками, пороками и добродетелями. И в его деятельности политика и администратора мне милей всего две особенности — во-первых, он истый, природный баиянец, баиянец до потрохов, до мозга костей. А во-вторых, привлекает меня его живой и искренний интерес к культуре, которой не раз и не два оказывал он бескорыстную помощь. Это лишь два из многочисленных его достоинств, а о недостатках и без меня есть кому рассказать, ведь у него куча врагов и недоброжелатей, и дня не проходит, чтобы не появлялось на газетных страницах обвинений в его адрес: он и реакционер, и самодур, и совладелец телекомпании «Глобо». В этих обвинениях много яду, много злобы и очень мало правды.
…И вот мы у него и выкладываем, с чем пришли. Замечательному художнику Карибе исполняется семьдесят лет, и тридцать из них он воссоздает на своих полотнах и рисунках Баию, ее народ, ее жизнь, ее тайну, завезенную к нам пять веков назад в трюмах невольничьих кораблей. Черные африканские рабы крестились и стали добрыми католиками, не расставшись при этом со своими богами-ориша. И вот все это есть в альбоме акварелей. Непременно надо его издать. В кассе Федерального университета — хоть шаром покати. Мы с Эрберто Саллесом, директором Национального института книги, даем миллион. Этого мало. Вот мы и собрались обратиться за помощью к банкирам…
— Я субсидирую издание, — прерывает мой монолог губернатор, ни на единый миг не перестающий быть политиком, который из всего на свете извлечет доход. — Организуем торжественную презентацию здесь, во дворце, пригласим сенаторов, депутатов…
Тут уж я перебиваю его:
— Презентацию? Во дворце? Для Карибе? Мы устроим праздник на площади Пелоуриньо, праздник для всего баиянского народа.
Мудрый Антонио соглашается, признает мою правоту: «Народ важнее, чем политики».
И, конечно, ни в каком другом месте, кроме площади Пелоуриньо, историческом центре Баии, где стояли когда-то колодки и высился позорный столб, не могло бы собраться пятнадцать тысяч человек, которые пожелали отпраздновать юбилей своего земляка, родившегося, правда, в Аргентине, но истинное свое отечество обретшего у нас. Телевизионщики взяли у меня интервью, и я сказал, что все это многолюдное торжество устроено не в честь политика, или банкира, или миллионера-промышленника, или латифундиста, или генерала, или кардинала — нет, танцами и песнями здесь отмечают день рождения художника. О, как это много — быть всего лишь художником! Народ любит художников.
Главной, почетнейшей гостьей была «мать святого», жрица с террейро в Гантоисе — Матушка Менининья. Когда я решил пригласить ее, и врачи, и родня, и служки — все пожимали плечами, разводили руками: она уж давно никуда не выходит, вряд ли здоровье ей позволит… Матушка некоторое время молча слушала нашу беседу и вдруг сказала:
— Приду непременно, будьте уверены. Карибе достоин.
Губернатор Антонио Карлос вручил ей первый экземпляр толстенной книги, ставшей итогом странствий художника, который пытался постичь тайну Баии. И праздник начался с того, что певица Нана Каймми исполнила славословие в честь «матери святого», положенное на музыку Доривалом. Танцевали младшие жрицы — «дочери святого». Показали свое несравненное искусство мастера капоэйры. Прошли карнавальные группы-афоше. Словом, был настоящий карнавал в миниатюре. Матушка Менининья, сидя на плетеном из ивняка диванчике, рукоплескала.
Благодаря неумолчно жужжащим телекамерам, которые вели прямую трансляцию, за празднеством наблюдала вся Бразилия. Суетились радиокомментаторы, вспыхивали блицы фоторепортеров. Губернатор Тониньо, наклонившись, шепчет мне на ухо:
— Значит, так: сейчас ты, я и Карибе поднимем диванчик, пронесем Матушку Менининью по площади, покажем народу…
— Ладно, — соглашаюсь я. — Ты, я, Карибе и еще четверо портовых грузчиков. Вон их сколько стоит, целая ватага…
И пяти минут не прошло, как по знаку губернатора под прицелом изготовившихся к съемке операторов, в ослепительном свете прожекторов четверо гигантов — нет, все-таки, сдается мне, их было шестеро, — ну и, конечно, Тониньо с виновником торжества Карибе высоко подняли диванчик, и «мать святого» поплыла над неистово ликующей толпой. Я же принял, так сказать, моральное участие — силы-то уж не те, — но кончиками пальцев держался за диванчик… Ура!
Париж, 1990
Чемоданы уже собраны, вызвано такси, чтобы ехать в аэропорт — мы с Зелией улетаем в Мадрид, читать лекции на летних курсах при университете Алькала-де-Энарес. В самую последнюю минуту звонит телефон — это Жак Данон.
— Мэтр Жорж, я только что приехал в Париж, мне необходимо с тобою увидеться, дело чрезвычайно важное и срочное, у меня голова кругом, не знаю, куда бросаться, не понимаю, что происходит, все летит вверх дном, я в полном отчаянии… — выпаливает он залпом, без пауз.
Раз, и другой, и третий он повторяет, что должен со мной повидаться и поговорить, только я могу ему объяснить нечто. На чем основано такое безоговорочное доверие я, по крайней мере, знаю. Он приехал в Париж совсем мальчишкой с горячим желанием посвятить себя науке. Да, это я представил его Ирен и Фредерику Жолио-Кюри, они взяли его к себе в лабораторию и по прошествии многих лет он стал ученым с мировым именем. Между прочим, с мадам Франсуазой
[102]
тоже я его познакомил, а она выдала за него свою дочь Анни.
Он был в числе тех двадцати с лишним несчастных, которых в 40-е годы в двадцать четыре часа выслали из Франции. В полиции причину высылки объяснили просто: «Вы секретарь Жоржи Амаду». Да не был он никогда никаким секретарем, был единомышленником, товарищем по партии и другом. Если есть еще в мире существо, верящее мне слепо и безоглядно, то это, конечно, Жак Данон.
Что же касается охватившего его отчаяния и смятения, то здесь он не первый и далеко не единственный. Мужчины и женщины, отличные, честные, смелые люди, вдруг испытали жутчайшее душевное опустошение, жалким образом растерялись, почувствовали себя напрочь сбитыми с толку, оказались во власти таких мучительных сомнений и одиночества, что хоть руки на себя накладывай. Рухнуло то, что вдохновляло их, придавало им сил, вело по жизни миллионы людей — рухнул «реальный социализм», дымом растаял прекрасный идеал справедливости, за который они боролись, ради которого претерпели столько всяких преследований и мытарств — и тюрьмы, и пытки, и ссылки, канул в никуда целый мир, более того, мир этот, как выясняется, был химерой, иллюзией. Все было ложью, красивыми словами, мелким и пошлым надувательством. Многие из тех, кого я знаю, дошли тогда до крайней степени отчаяния, будто над миром воцарилась вечная ночь, беспросветная тьма. Всего несколько дней назад я говорил с одним врачом из Сан-Пауло и с его женой, старыми моими соратниками по борьбе. Они говорить не могли, в горле стоял комок, сердце готово было разорваться, и на глазах были слезы, когда речь зашла об этом. Настал конец света.