— Папа, а как насчет нашего маленького концентрационного лагеря в Гуантанамо-Бэй? Эти несчастные даже не могут иметь адвокатов. Они даже не могут иметь имамов, которые не являются осведомителями.
— Это вражеские солдаты, — угрюмо произносит Хабиб Чехаб, стремясь окончить дискуссию, но не в состоянии сдаться. — Они опасные люди. Они хотят уничтожить Америку. Они говорят это репортерам, хотя мы их лучше кормим, чем когда-либо кормил Талибан. Они считают то, что произошло одиннадцатого сентября, большой шуткой. Для них — это война. Это джихад. Они сами так говорят. Чего они ожидают — что американцы лягут плашмя им под ноги и не станут обороняться? Да бен Ладен — и тот считается с тем, что ему будет нанесен ответный удар.
— Джихад вовсе не означает войны, — вставляет Ахмад слегка ломающимся от стеснения голосом. — Он означает борьбу за то, чтобы идти по пути Аллаха. Джихад может означать внутреннюю борьбу.
Старший Чехаб смотрит на него с новым интересом. Глаза у него не такие темно-карие, как у сына, — они как золотистые камушки, лежащие в водянистых белках.
— Ты хороший мальчик, — торжественно произносит он.
Чарли обхватывает сильной рукой тощие плечи Ахмада, как бы скрепляя солидарность троицы.
— Он не всем такое говорит, — признается он молодому новобранцу.
Разговор этот происходит в глубине здания, где за перегородкой стоят несколько стальных письменных столов, а за ними — пара дверей с матовыми стеклами, ведущих в контору. Все остальное пространство отдано под демонстрационный зал — кошмарное нагромождение стульев, сервировочных столов, кофейных столиков, настольных ламп, напольных ламп, диванов, кресел, обеденных столов и стульев, скамеечек для ног, сервантов, люстр, висящих словно лианы в джунглях, настенных светильников в разнообразном металлическом и эмалированном оформлении, больших и малых зеркал, как голых, так и в рамах, украшенных позолоченными или посеребренными листьями и пышными цветами, и изображениями лент и орлов в профиль, с распростертыми крыльями и сцепленными когтями; американские орлы смотрят на Ахмада над его испуганным отражением — на стройного юношу смешанных кровей в белой рубашке и черных джинсах.
— На нижнем этаже, — говорит толстый коротышка отец с блестящим горбатым носом и мешками смуглой кожи под золотистыми глазами, — у нас мебель для улицы — для лужайки и балкона, плетеная и складная, и даже есть алюминиевые кабинки, где можно укрыться на заднем дворе от комаров, когда семья хочет побыть на воздухе. А наверху у нас мебель для спален — кровати и ночные столики, и бюро, и туалетные столики для дам, шкафы, когда недостаточно стенных шкафов, шезлонги, где дама может сидеть, вытянув ноги, мягкие подставки для ног и табуреты тоже для отдыха, маленькие лампы-ночники — для того, чем занимаются в спальне.
Возможно, заметив, как покраснел Ахмад, Чарли резко прерывает:
— Вещи, бывшие в употреблении, новые — мы не делаем большой разницы. На ценнике указана история вещи и ее состояние. Мебель — это не то что машина: у нее нет кучи секретов. Что видишь, то и получаешь. Что же до нас с тобой, то все свыше ста долларов мы доставляем бесплатно в любую часть штата. Людям это нравится. И не потому, что к нам заглядывает много покупателей с Кейп-Мей, но людям нравится, когда они могут за что-то не платить.
— И еще ковры, — говорит Хабиб Чехаб. — Люди хотят восточные ковры, словно ливанские поступают из Армении, из Ирана. Мы держим коллекцию внизу, и те, что лежат на полу, можно купить — мы их вычистим. На бульваре Рейгана есть специальные магазины ковров, но люди считают, что с нами можно торговаться.
— Они верят нам, папа, — говорит Чарли. — У нас доброе имя.
Ахмад ощущает, как от этой массы вещей, необходимых для жизни, исходит аура смерти, которой насыщены подушки, и ковры, и льняные абажуры, аура органической природы человечества, жалких шести или около того позиций ее тела и его потребностей, отраженных в отчаянном разнообразии стилей и материалов того, что находится между уставленными зеркалами стенами, но в итоге служит повседневному нагромождению, изнашивается и наскучивает в закрытом пространстве, навечно отмеренном полами и потолками, где в молчаливой духоте и безнадежности протекают жизни без Бога в качестве близкого друга. Это зрелище возрождает в нем воспоминание, похороненное в складках памяти детства: ложное счастье от хождения по магазинам, соблазнительное призрачное изобилие того, что сделано человеком. Он поднимался с матерью на эскалаторах и шагал по пропахшим духами проходам между прилавками последнего, обанкрочивающегося универсального магазина в центре города или, смущенный несоответствием ее веснушчатого лица со своей смуглой кожей, спешил, чтобы не отстать от ее энергичной поступи, по покрытой гудроном стоянке для машин в обширные, наскоро сколоченные в стиле «больших коробок» ангары, где упаковки с товарами громоздились до обнаженных балок. Во время этих вылазок с целью найти замену какому-то не подлежащему ремонту предмету домашнего обихода или купить растущему мальчику новую одежду, или — до того как ислам отвратил его от этого, — вожделенную электронную игру, которая устареет в будущем сезоне, мать и сына со всех сторон осаждали привлекательные оригинальные вещи, которые были им не нужны и которые они не могли позволить себе, тогда как другие американцы, казалось, без труда приобретали их, а они не в состоянии были столько выжать из жалованья безмужней помощницы медсестры. Ахмад приобщался к американскому изобилию, лизнув его оборотную сторону. «Дьяволы» — вот чем были эти яркие пакеты, эти стойки с ныне модными легкими платьями и костюмами, эти полки со смертоносными рекламами, подбивающими массы покупать, потреблять, пока у мира еще есть ресурсы для потребления, для пожирания из кормушки до той минуты, когда смерть навеки захлопнет их алчные рты. Этому вовлечению нуждающихся в долги наступал предел со смертью, она была тем прилавком, на котором звенели сокращающиеся в цене доллары. Спеши, покупай сейчас, потому что в загробной жизни чистые и простые радости являются пустой басней.
В «Секундочке», конечно, продают и вещи, но главным образом там стоят пакеты и коробки с соленой, сладкой, вредоносной едой, а также мухобойки и карандаши с ненужными резинками, изготовленные в Китае, а здесь, в этом большом демонстрационном зале, Ахмад чувствует себя приобщенным к армии торговли, и, несмотря на близость к Богу, чьей всего лишь тенью являются все материальные вещи, он взволнован. Ведь и сам Пророк был торговцем. «Не устает человек призывать добро» — сказано в сорок первой суре. Среди добра должно быть и производство во всем мире. Ахмад молод: у него полно времени, рассуждает он, чтобы получить прощение за материализм, если прощение потребуется. Бог ближе к нему, чем вена на шее, и Он знает, каково жаждать комфорта, иначе Он не сделал бы грядущую жизнь такой комфортабельной: в Раю есть и ковры, и диваны, как утверждает Коран.
Ахмада ведут посмотреть на грузовик — его будущий грузовик. Чарли ведет его за столы, потом по коридору, скупо освещенному через слуховое окно, усеянное упавшими ветками, листьями и крылатыми семенами. В коридоре стоит бачок с охлажденной водой, висит календарь, перенумерованные квадратики которого исписаны датами поставок, и, как со временем поймет Ахмад, грязные табельные часы, а на стене — полка для карточек, на которых служащие отмечают время прихода и ухода.