– Что за переступень такой?! – удивился князь.
– Корешок.
– Наговоренный, что ли?
– Наговоров на нем никаких нет. Его как выкопают из земли, так тотчас несут на кладбище, зарывают посреди свежей могилы. А потом тридцать дней поливают коровьим молоком, а в том молоке топят летучую мышь. На тридцать первый день корень выкапывают да сушат на печи, топленной вербеной, травкой такой. Оборачивают кусочком савана – и на грудь. Ни одна молния не коснется! Вот уж и метит в тебя, да над головой зигзаг сделает.
Промолчал Ярополк, хоть и не по сердцу пришелся подарок Блуда.
Страх уже у всех прошел. Осмотрелись и ахнули.
Дуб, к которому так прытко скакал Лют, расколот надвое, рыжий конь мчится сам по себе, а рыжий хозяин его на земле сидит, головой трясет.
Подскакали: встал, руками на уши показывает.
– До сих пор звенит. Оглушило.
Пока ловили коня, Баян и Ярополк подъехали к дубу. Рассекло могучее дерево ровнехонько.
– Как мечом, – сказал Баян.
– Где такой меч-то взять, разве что у Люта?
– Радуга! – увидел Баян.
Радуга стояла над полем, где рос сильный хлеб.
– Туда! – и Ярополк, вполне счастливый, поскакал к заветному месту.
Пшеница стояла высокая, колос длинный.
Соседнее ржаное поле показалось нищенкой на пороге богатого.
Подъехали к дому, где жил хозяин полей. Баян узнал Позвизда.
– Ты ли это?! – воскликнул, не удержавшись.
– Как видишь… Я рубил, меня рубили. Теперь хлебушек сею…
– Что за дивная у тебя пшеница? – спросил Ярополк.
– Пшеничка, князь, золотая. Заморская пшеничка. Мне шапку старый мой друг отсыпал. Из шапки – мешок, из мешка – поле.
– Такую пшеницу по всем весям бы завести.
– Хорошее дело, князь. Бог тебе в помощь.
– Как будет урожай, ты мне шапку-то насыпь, – попросил Ярополк.
– Коль град не побьет, дождь не замочит, худая роса не вычернит – мешок твой! Доброе ты дело задумал. Человеческое.
В Ярополке было отцовское: важные дела вершил тотчас.
Позвал купцов, угостил, одарил. А провожая, наказал привезти царьградской пшеницы на семена, да всяких семян, да ростков на развод плодовых деревьев. Купцы такому княжескому желанию удивились, а промеж себя, поговорив, решили:
– Иные пришли времена на Русскую землю. Хлебным духом потянуло, духом мира и покоя.
Долговечные люди
Ни двора, ни кола, да и поляны нигде не видно. Орешник, колючий боярышник, коряжистый терновник… Словно и не было никогда селения волхвов, с конюшнями, амбарами, кузнями… Никаких следов человеческой жизни!
Баян еле-еле разыскал озерцо, где когда-то встретил умного зверька – ласку.
Вместо церкви, построенной княгиней Ольгой, невысокий холм. На вершине холма пламенеет кипрей, но к цветам не подступись – крапива.
С замирающим сердцем кинулся Баян через кустарник к скале, к Каменному коню.
Конь был на своем месте, но Баяну показалось, что и ему, каменному, невыносимо тяжело в одиночестве. Голова словно бы угнулась, копыта от напряжения потрескались. Да ведь и то! Русь на себе несет, а может, и не одну Русь, всю землю скифскую, со всеми ее ордами, городами, весями, со всеми ее напастями и чудесами.
Баян вспомнил слова праздничного гимна:
«Свет денницы явился белому коню! И окунул он морду в ясли и ел свет дней, как зерна пшеницы…»
– А съел ты, конь, с той поры всего девять лет…
Погрустил Баян о минувшем, о канувшем, о своих товарищах, о кузнецах Любиме, Лучезаре, Любомысле. Особо вздохнул о Горазде… Бог милостив, где-то они живут, делают дело, какому были научены Благомиром и волхвами.
Потянуло Баяна к тайной пещере. Разыскал.
В пещере стояла тьма. Это была тьма тишины.
Баян помнил слово, от которого явился в пещере свет. То слово – «Алатырь». Но сотворить чудо словом дивного волхва Благомира не посмел, а своего слова, столь же всесильного, всевластного, у него пока что не было.
Не один день ходил Баян по долам да по лесам, пока наконец не встал перед ним могучий бор, где жили бортники. Первое, что увидел: дуб – медовая казна. Тотчас явилась картина перед глазами. Сидят на скамье из целого струганого ствола Благомир, Добромысл, Доброслав и Радим… Орел тогда прилетел! Принес орлятам волчонка. Как же страшно было идти к этому дубу с орлиным гнездом, когда Благомир послал за благословением, а коснуться надо было не самого дуба – корней…
Все вокруг прежнее, вот только сам он другой. Повидавший хазар, ромеев, болгар, печенегов… Пошел дуб обнять да и обмер! Из-за дерева вышел… человек. Подол длинный, черевички махонькие – женщина, но вместо лица, вместо груди, рук… шевелящаяся темная короста… Баян попятился, хотя и успел сообразить: человек перед ним – человек, а короста – пчелы. Помочь ведь надо, но как? Насмерть закусают обоих.
Человек, увидев Баяна, охнул, приподнял плавно руки вверх, и пчелы потекли с рук, с груди, с головы к дуплам дуба. Живая короста таяла, и увидел перед собою Баян – деву.
– Ты – внучка дедушки Рода Всеведа Синеглазка.
– Угадал.
– Я не угадывал, я узнал.
– Я верила, что ты придешь. Никто из злыдней нашего заговора не превозмог. Слово наше было белое, как Алатырь-камень.
– Мы ведь для крепости поцеловались.
– Верно, – сказала Синеглазка, зардевшись. – Маленькая была, глупая…
– Почему же глупая? Я пришел за твоими поцелуями.
Синеглазка потупила голову, но тотчас спохватилась:
– Путнику с дальней дороги – перво-наперво: баня!
– Нет! – сказал Баян. – Позволь мне посмотреть на тебя, побыть с тобою… Только как же это ты с пчелами-то так…
– Словечко знаю, – простодушно сказала Синеглазка.
Она повернулась и пошла, пошла не к веси, не к дому, и он поспешил за нею и никак не мог стать рядом: тропа была узкая, а кругом ветки, больно хлеставшие по лицу.
Синеглазка повернулась вдруг, и они оказались глаза в глаза. И он догадался: стоять, смотреть – мало, нельзя! Протянул руки, и Синеглазка пошла в его объятия, а губы у нее, как и в детстве, были все равно что земляника.
У Баяна голова пошла кругом, но тут затрещали кусты и на тропу выбежал медведь да и стал на дыбы. Баян отстранил Синеглазку, закрывая ее собой, но она засмеялась:
– Это наш Топтыга! Помнишь медвежонка? Он у нас пчелиный сторож. Правда, правда! – И крикнула медведю: – Пропусти нас, косматый!