Баян не испугался, но такая пустота засияла в его сердце, что он опустил руки. Царица ждала, высокомерно приподняв черные тонкие брови. Пауза получилась долгая: челядь возмущенно зашушукалась.
Баян тронул струны. Объявил:
– «Плачевная песнь, которую Давид воспел Господу по делу Хуса из племени Вениаминова».
Заиграл, наполняя зал звуками, запел тихо, равнодушный к тому, что его ждет.
– «Господи, Боже мой! На Тебя уповаю; спаси меня от всех гонителей моих и избавь меня; да не исторгнет он, подобно льву, души моей, терзая, когда нет избавляющего и спасающего…»
И тут загорелось сердце у Баяна, понял – о себе молит Бога. Полетел голос птицей, а стены каменные, больно бьют по крыльям, огнем жгут:
– «Господи, Боже мой! Если я что сделал, если есть неправда в руках моих, если я платил злом тому, кто был со мною в мире, – я, который спасал даже того, кто без причины стал моим врагом, – то пусть враг преследует душу мою и настигнет, пусть втопчет в землю жизнь мою и славу мою повергнет в прах…»
Торахан слушала, как хищная птица, подняв и повернув голову. Профиль у нее был красоты дивной, грозной.
Голос отрока, не знающий предела, чистый, светлый, поразил царицу, но она ненавидела иудеев, ненавидела их веру. Прослушав несколько псалмов, ударила в бубен.
– Довольно! Мои глаза остались сухими… – Снова ударила в бубен. – Эй! Слуги! На конюшню его. Дайте сто плетей! Возможно, меня тронут предсмертные клики…
Баян выронил псалтирь. Тотчас поднял ее, но один из евнухов вырвал инструмент, другой схватил отрока за шею, толкнул. И тут произошло нежданное. Евнухи-певцы дружно повалились перед царицей на колени, умоляя пощадить дивного певца.
– Отдай его нам! – кричали они тонкими голосами. – Он – наш! Такой голос надо сберечь. Сей голос – совершенство!
Торахан сделала знак, от Баяна отошли.
– Приведите его мать!
Дверь тотчас отворилась, и в зал вошла… Власта. Она вскрикнула, но евнухи обступили ее.
Царица объявила приговор:
– Даю тебе, псалмопевец, три попытки. Пой что тебе угодно, но знай: это твое прощание с матерью. Это, может быть, три последние в твоей жизни… песни.
Баян ударил по струнам, чтоб больше ничего не слышать… Три последние песни… Прощание с матерью… С жизнью…
Колыхнулись перед глазами заросли розово-пламенного кипрея. Запел:
Куличок-ходочок ходил за море,
А за морем жизнь диво дивное…
Власта разгребла прочь от себя жирных евнухов, слушала сына и смотрела, смотрела…
Коротка была песенка. Ах коротка! И тогда сломал Баян строй звуков. Забурлили струны, забубнили, ударили по ушам взвизгами, но запел он нежное, тихое, что в голову пришло:
Ох, одуванчик, одуванчик!
Зачем ты спешил пробиться к солнцу,
Когда на земле лежал снег?
Зачем пустил резные свои листики,
Когда омывали землю холодные ручьи?
Зачем, одуванчик, душа моя!
Расцвел золотой головой
Раньше всех на лугу?
Пришло время цветения,
А ты растерял свою красоту по пушинке.
Я последняя пушинка, и несет меня,
И бьет меня, и крутит меня!
Да вот уж некуда больше лететь…
Не поднимая глаз, Баян трогал струны. Звуки умирали на полувздохе, на полувзлете… Вдруг вспомнил песню, которую разучивал с евнухом…
Последняя так последняя!
Будто сокол взмыл – так взыграла псалтирь.
Будто земля задрожала под копытами мчащегося табуна. Запел Баян:
С вами, жены, – горе мне! – разлучился я.
С вами, дети, сыновья, разлучился я.
Сто родичей моих бились против ста
Диких яростных быков – горе! – умер я.
Скот четвероногий был – не считал его,
Восьминогий скот имел – не считал его.
Горя в жизни я не знал, а оно пришло —
Нет ни солнца для меня, ни луны.
Умер я – о, горе мне! – вашей жертвой стал.
От родни, колчана, стрел и от табунов
Отделился – от всего эля моего.
Отделившись от всего, я о всем скорблю.
– Она плачет! Она плачет! – закричала Власта. И псалтирь снова выпала из рук Баяна.
Шаманка
Царица не пожелала отпустить певца. Для него принесли туф, посадили на первой ступеньке.
– Он – мое счастье, – объявила Торахан.
Пришла очередь шаманки.
Ей надлежало силой заклятий смыть темное пятно с лика судьбы Торахан.
Шаманка явилась в небесно-голубом платье – цвет древних голубых тюрок.
Руки обвиты живыми змеями. На голове шляпа-корзина, а в шляпе пестрая, как судьба, курица.
Принесли два толстых столба, поставили торчком. Водрузили на столбы жаровни. От благовонного дыма палата подернулась голубизною, словно ушла под воду.
Серехан ударила в бубен, стала ходить вокруг столбов, поднималась к ложу царицы, била в бубен над ее головою, неистово вилась по-змеиному, и змеи вились на ее руках.
Серехан тяжело дышала, зрачки расширились. Двигаясь как во сне, она сняла с пояса тонкий, как змеиное жало, нож, сняла шляпу-гнездо, пустила курицу на пол, бросила горсть зерен. Курица, будто на дворе, принялась клевать, тихонько кудахча. Шаманка, ощупывая пространство руками, взяла из жаровни горсть пылающих углей, поднесла к курице и дунула на нее дымом. Курица оцепенела.
Серехан, словно угли не жгли ей руку, не торопясь подошла к столбу, стряхнула на жаровню угли. Вернулась к курице и вдруг резко, злобно наступила ей на шею. Раздался хруст. Баян вскрикнул. Курица распростерлась бездыханная, но шаманка зажгла от двух жаровен две свечи и подпалила курице крылья. Бедная пеструшка очнулась от смерти, кинулась бежать по просторной палате, забилась под голову зверя.
Тело Торахан затрепетало, начались корчи, но шаманка, не обращая на царицу внимания, нашла курицу, проткнула ей ножом горло и пригвоздила к столбу.
Жаровни были сняты, поставлены возле ложа. Шаманка подержала над огнем пятку правой ноги, поставила на голову Торахан, потом подержала над огнем левую пятку и левой пяткой встала на голову царицы. Изнемогая, дотащилась до столба, выдернула нож, и курица принялась ходить и клевать зерна. Серехан посадила ее на гнездо. И сама опустилась рядом. Вздремнула, но тотчас очнулась, согнала курицу с гнезда, гнездо перевернула… На пол высыпались разбитые яйца и живые, только что вылупившиеся цыплята.
Шаманка страшно закричала, схватила обеими руками горящие угли, сыпала на курицу, на цыплят. Курица помчалась, полетела к ужасной голове, а за нею полетели… желтенькие цыплята.