Волею описуется плотию, не Божеством.
Единый Человеколюбец».
– Что за певец такой объявился? – спросил василевс патриарха Полиевкта, одарившего Никифора просфорой из алтаря.
– Из Хазарии привезен, – ответил патриарх. – Славянского рода отрок.
– Ах, славянского! Из Хазарии! – Василевс улыбнулся, но в глазах его сверкнул огонек затаенной мысли. – Покажи, святейший, мне это чудо.
А чудо само было в трепете восторга: храм Софии
[81]
необъятный, прекрасный, как Рай, как драгоценный кристалл, и прекрасный каждой своей малостью, совершенный каждым камнем в стенах, каждым кусочком смальты в мозаиках. Прямо перед собой Баян видел Иоанна Крестителя. Смотрел то на строгое лицо Предтечи, то на его одежды – Ангела пустыни. Иоанн был прост, и в простоте его была недоступная святость. А вот от Серафима, на которого все время устремлялись глаза отрока, – веяло тайной и ужасом. Лик без тела, сплетение крыл, и на этих совсем невеликих, немогучих крыльях покоился золотой свод Неба. Сплошь золото и свет – Небо было сонмом Бесплотных сил, Престолом Господа и Господом.
Пел Баян, потрясенный откровениями, исходящими от храма, от икон, от канона святого Романа Сладкопевца:
…Ибо явился доступным для земных
Неприступный для Ангелов,
Ибо носящий и содержащий все как Создатель,
Созидающий младенцев в материнских утробах,
Не изменяясь, стал Младенцем…
Баян не мог себе даже представить, что могут быть такие огромные дома, вмещающие тысячи людей, с куполом, как сама Вселенная. Золотое небо, золотые, льющие огни кресты, иконы величиной с окна… Золотые ризы священников, полыхающие драгоценными каменьями; шелковые, парчовые платья высшего сословия; красота одежд простого народа… Молитвы священников, хор, его собственный голос улетали в золотую бездну купола.
Баяна крестили еще на корабле, в бурю. Корабельщикам показалось, что Бог вздыбил волны, гневаясь на корабль, несший на себе язычника.
Стоя теперь среди дивногласых детей, в золотом свете храма, в просверках алмазов, Баян не верил, что он на земле. Это Рай, Рай!
Когда долгая служба наконец окончилась, за Баяном пришли, повели вниз и поставили перед василевсом.
Никифор с любопытством разглядывал отрока, потом спросил:
– Каким образом ты, славянин, оказался в Хазарии?
Баян поклонился, коснувшись рукой пола.
– Меня увели в плен. И матушку мою увели.
– А где твой отец?
– В Царьград ушел…
Никифор удивился чистоте греческого языка славянина из Хазарии.
– В Царьград, говоришь… Так, значит, скоро увидишь. Но скажи, когда ты успел научиться нашей речи?
– Я учился у вещего Благомира.
– В своей земле?! – поднял брови Никифор.
– В своей.
– Славяне, оказывается, не только храбрые, но и мудрые. Знание греческого языка есть путь к свету. Я рад, что славяне любят греков.
– Греков любит княгиня Ольга, – уточнил Баян.
– Мы знаем архонтессу Ольгу, – сказал Никифор и отвел глаза.
Баяну шепнули, чтоб откланялся, но Никифор снова посмотрел на отрока.
– Будет жалко потерять такой голос. Береги себя! – Василевс вдруг снял перстень с руки и, поманив к себе Баяна, сам положил перстень в его ладонь. – Когда поешь святое, помни о василевсе. Молись о василевсе… Грехи василевсов тяжкие…
Баян поднял глаза на повелителя Византии и почему-то пожалел этого счастливого на славу человека, до того пожалел, что сердце защемило.
Баяна тронули за плечо, он поклонился, попятился, и тут, задев его линялой рясой, к василевсу подошел монах. От рясы пахло солнцем, морем и шалфеем. Монах поклонился, подал Никифору письмо и тотчас ушел.
Василевс развернул послание, прочитал:
«Богохранимый, пресветлый, любящий Бога! Знай: Провидение открыло мне, червю, что ты, великий государь, переселишься из этой жизни на третий месяц по прошествии сентября…»
Никифор окинул взором огромное пространство церкви: монаха не видно было. Усмехнулся:
– Слава Богу! До сентября дано дожить, да и там даровано два с лишним месяца…
И нахмурился: вспомнил, прибыли посланцы болгарского царя Петра. Предстояли трудные переговоры.
Тайна василиссы Феофано
Александра по дороге домой не одолела искушения. Остановилась со служанкою у лавки хазарского купца, торговавшего в портике колоннадной улицы Мессы.
Эта лавка славилась диковинными товарами и драгоценностями из далеких земель. Хазары в Константинополе перестали быть редким народом. Без разговоров о киевском архонте Сфендославе не обходилось ни одно застолье. О гибели Хазарии, страны великой, населенной воинами мужественными и грозными, рассуждали не только на мужской половине двора, но и на женской. Женщины нарочно приходили в хазарские ряды поглядеть, кого побил юный летами русский князь, и потом торопились ко дворцу василевса посмотреть стражу из руссов и славян, сравнить, кто достойнее, кто более пригож.
Хазары-юноши из племени иудеев были прекрасны белизной лица, яркостью блеска выразительных глаз, осанкою, но в простоватых на вид славянах, в грозных руссах чудилась непознанная мощь, необъятность души.
Но Александра была еще очень юной, и ей белые хазары казались небожителями.
Ее тянуло в лавку, где продавалась дивная чаша из темно-синего, до черноты, лазурита. Продавец просил очень дорого, и Александра наведывалась сюда, чтобы полюбоваться чашей и глянуть украдкою на самого торговца.
Это был не юноша с мраморным челом, с нежными губами и горящим взглядом. У иудея голова уже серебрилась удивительно благородно, глаза были огромные, черные, без блеска. В кудрявой бороде седая прядь, а усы и брови без единой искорки.
Александра показала торговцу на серебряный пояс в крупных круглых сердоликах, на позлащенную пластину серебра с такими же камнями – на грудь, на браслеты в виде серебряных змей с плоскими каменьями, неяркими, но необычными.
– Это украшения йомудов, – сказал торговец, улыбнувшись. – Неброская, но истинная красота.
– Я покупаю это.
– Благодарю, госпожа. Но думаю, вы пришли к чаше. Вам ее поставить ближе?
– Поставьте! – согласилась Александра. – Цена… не упала?
– О нет! Я решил даже немного поднять стоимость. Такая чаша должна попасть великому человеку.
– Ах, если бы мой отец был дома! – вырвалось у Александры.