– Хле-е-е-ба! – снова пронзил небо мучительный, надсадный крик.
Василевс гневно взмахнул рукой: арену очистили и пустили четыре колесницы – красную, белую, зеленую и голубую.
Был второй заезд, третий, но народ вопил: «Хлеба!», нисколько не интересуясь лошадьми и мастерством возничих.
Тогда василевс снова подал условный сигнал. И вот на арену выехали два отряда. Один был одет варварами, другой в тяжелую сверкающую броню: ромеи катафракты
[95]
. Отряды стали по сторонам арены, а на середину выехали печенеги. Мчась по кругу, они ныряли под брюхо лошадей, скакали стоя, спрыгивали, бежали рядом с конями и вдруг втроем разом оказывались на одной лошади.
Печенегов сменили руссы и болгары. Показывали дикарский бой на палицах.
Кто-то на зеленой трибуне крикнул, может быть, только из озорства:
– Хлеба!
– Хлеба! – завопили трибуны, но их крик утонул в топоте копыт.
Варвары и ромеи сошлись в показательном конном сражении. Иные из воинов мчались по краю арены, потрясая дротиками, словно бы угрожая зеленой и голубой трибунам.
– Я вас все-таки уйму! – сказал Никифор и послал на арену сидящих на его трибуне солдат, чтоб показали учебный бой на настоящих мечах.
Блеск и звон мечей сначала ошеломили трибуны, но потом поднялись крики ужаса и протеста, и тогда стоявшие вдоль ипподрома славяне, руссы и варяги тоже обнажили мечи.
Народ побежал с трибун прочь, сбивая и топча слабых и замешкавшихся. Люди гибли от тесноты, а наемники-армяне, охранявшие выходы с ипподрома, пытаясь остановить толпу, навести порядок, только усугубили несчастье.
Зато теперь было на ком выместить гнев и боль. Родственники погибших на ипподроме, вооружась чем попало, кинулись бить армян. На защиту семей пришли армяне-воины, составлявшие гарнизон Константинополя.
Баян спасся, но толпа увлекла его к Босфору, и он вместе с другими переплыл в лодке на азиатский берег.
На следующий день было Вознесение Господне. Праздник пришелся на 9 мая. Василевс Никифор совершил, по обычаю, как пишет в своей «Истории» его современник Лев Диакон
[96]
, «шествие за стены, к так называемой Пиги (там был построен храм удивительной красоты в честь Богородицы)… А к вечеру, когда государь возвращался во дворец, жители Византии открыто поносили его. И одна женщина со своей дочерью дошла до такого безумия, что, наклонившись с крыши дома, бросала в повелителя камни… Я видел, как василевс Никифор шагом проезжал на коне по городу, невозмутимо снося жестокие оскорбления и соблюдая присутствие духа, как будто не происходит ничего необычайного… Удивляло спокойствие этого человека, сохранившего бесстрашие и благородство при самых ужасных обстоятельствах».
Спокойствие Никифора было еще одной его ложью. Он никого не простил, но, не имея возможности убить всех, указал на женщину и на ее дочь, кидавших в него камни. Несчастных схватили. Повели не на площадь Быка, где преступников сжигали в металлической полости огромной статуи быка, а переправили на азиатский берег Босфора, в пригород Анарату, и сожгли на костре.
Среди солдат, смотревших за порядком, Баян увидел варяга Шихберна. Шихберн и доставил отрока к его отцу.
Песня о лебеди
Калокир сдержал перед Александрой слово. За день до отплытия в далекий Киев он привел в дом дуки Константина сладкоголосого Баяна и его отца, сурового воина Уриила.
Василевс ушел в поход в Сирию, а Калокир должен был отплыть еще неделю назад, но на Понт Эвксинский обрушились восточные ветры, и буря на море была столь опасной, что корабли не выпускали из гавани.
Баян пришел с гуслями. Он сидел возле отца – точная его копия – и быстрыми умными глазами разглядывал убранство зала: вазы, статуи, и было видно – запоминает.
Собравшиеся гости пожелали слушать отрока еще до пира. Баян спел кондак преподобного Романа Сладкопевца на Воскресение Господа – последнее, что он успел разучить:
Услышав притчу Христа из Евангелия,
о которой Лука повествует,
Не будем считать ее чем-то незначащим,
но с верою исследуем,
Кто эта женщина и что суть драхмы,
И что есть та драхма, которую она потеряла
И прилежно ищет, зажегши в светильнике свет
И подметя весь свой дом. Найдя же ее,
созывает соседок:
«Придите, со мною порадуйтесь, я нашла то,
что потеряла».
Ныне же мы помолимся Христу, глаголя:
«Господи, Ты освяти наши души, ибо Ты —
Свет, Жизнь и Воскресение».
Выслушав кондак, гости просили Баяна исполнить песнопения, какие он пел кагану Хазарии, а потом и языческие гимны.
Дуку Константина эти гимны взволновали. Говорил со страстью и гневом:
– Император Гонорий был прав, когда запретил римлянам носить штаны! Он не хотел, чтобы его соотечественники превращались в варваров, перенимая варварские обычаи, варварскую одежду и варварскую музыку… И все-таки… Я, кажется, знаю, почему князь Сфендослав развеял в прах Хазарию. Вы только что слышали музыку славян. Она у них молодая. Она напрягает мышцы и наполняет сердца мужеством и отвагой.
– Дядя, ты противоречишь сам себе! – заметил с улыбкой превосходства Калокир. – Гонорий запретил штаны, но в его время музыка была самая разная: древнегреческая, утонченная эллинская, собственно римская, музыка германских племен, музыка фракийцев, гуннов, скифов…
Спор увлек гостей. Вспомнили Платона. Великий философ полагал: для государства весьма опасно отказаться от музыки стыдливой и скромной.
Тотчас всплыло имя Аристотеля. Учитель Александра Македонского укорил Платона за допущение фригийского строя, изнеженного и сладкозвучного. Аристотель стоял на том, что для воспитания юношества всего полезнее дорийский строй, воинственный, суровый.
Радуясь возможности показать ученость перед сановными своими прихожанами, приходской священник процитировал по памяти Василия Кесарийского
[97]
:
– «Есть молва, что Пифагор, когда ему случилось быть среди пьяных гуляк, приказал флейтисту, предводителю пира, изменить напев и заиграть в дорийском ладе. Пирующих так отрезвила эта музыка, что они сбросили венки и со стыдом разошлись».