Кукушка, кукушка, сколько мне жить?
Не важно, кто.
НИКТО
Где тебя ветер носит,
Мокрая знает осень.
Имя никто не спросит,
Светится иней-проседь.
Д. Ревякин
Мать Ялки умерла в дождливом сентябре, когда был убран урожай, и наступило время свадеб. Умерла внезапно, в одночасье — что-то сделалось в груди, она упала прямо на дворе с ведром воды и более не поднялась, лишь стонала и держалась за сердце. Ялка плакала, пыталась звать на помощь, а потом, когда не дозвалась, сама тащила в меру своих слабых полудетских сил тяжёлое и неподатливое тело. Тащила в дом.
А за плетнём гулял народ, хмельной, весёлый — сразу три деревни породнились молодыми семьями. Гуляли третий день, срывая бабье лето, отмечая пьянкой тёплые деньки. Бродячий музыкант с огромным барабаном, издали похожий на большую букву «Ю», остервенело, весело лупил свинячью кожу, подгоняя ритмом деревенских плясунов. Какие-то цветочки, ленточки мелькали тут и там. Звенела музыка — волынки, дудки, скрипки... А Ялка плакала, сперва затаскивая мамку в дом, потом на улице пытаясь докричаться, объяснить. Народ не понимал. Одни смеялись своему чему-то и на девку не глядели вовсе, другие отворачивались, уходили прочь, а третьи и четвертые уже лежали под забором и пускали пузыри. Из кабака вдруг вывалился Петер — маленький зубастый рыжий паренёк с соседней улицы: «Эй, что грустишь красавица? Обидел кто, или плясать не позвали? Дай поцелую, всё пройдёт!» Она отбилась, убежала. И лишь когда наткнулась в толчее на тётку Каталину, сумела объяснить.
Когда селяне всей толпой ввалились в дом, мать Ялки уже не дышала.
На следующий день дождь зарядил опять, и лето кончилось.
Совсем.
Мать в этот день лежала на столе, холодная и не похожая на себя. Уже прибрали в доме, уже покойницу успели обрядить. Пришёл священник. Ушёл. Пришёл опять, привёл других. Снимали мерку с тела, говорили что-то. Спрашивали Ялку. Ялка не хотела понимать, не отвечала, забиваясь в угол маленьким зверьком, лишь две дорожки слез сбегали по щекам. Её не трогали, сперва пытались утешать, но после перестали. Часто бегали во двор. Уже зачем-то мерили избу верёвочным аршином, изредка косясь на девочку в углу и спешно отводя глаза.
Потом был ход. Вчерашний музыкант уже не веселился, медленная музыка плыла в холодном воздухе, как липкая густая паутина. Чернели листья на деревьях, вниз с ветвей текла холодная вода.
Церковь.
Кладбище.
Зарытая могила.
Крест.
Вернулись поздно до накрытого стола. Заговорили разом. Три дня гулянья утомили ноги, головы и животы. Поминками заквасили похмелье, а после, кто остался, просидели до утра.
Оставшуюся сиротой девочку забрала к себе сестра отца. Её, уже три года как покойного, отца. Неделю Ялка убегала к дому каждый день, стояла у плетня, смотрела и ждала. Потом туда пришли другие люди — молодожёны этой осени. Пришли и поселились в доме, где всегда жила она и где жила когда-то её мама. Деревенский староста всякий раз находил её и отводил обратно к мачехе.
Минула вечность, сбитая гвоздями гроба в девять страшных дней, прежде чем Ялка поняла, что мамы больше нет и никогда не будет.
Время кончилось. В душе у девочки настала пустота.
И осень.
* * *
Дороги города сбежались и немедля разбежались гнутым перекрёстком. Мальчишечьи босые ноги быстро сосчитали тёплые булыжники брусчатой мостовой, тяжёлое дыхание бегущего заметалось между сдвинутых домов. Мальчишка вылетел из-за угла, едва не поскользнувшись в луже вылитых помоев, поймал обратно равновесие, оглянулся по сторонам и метнулся направо, в узкий, но прямой, как спица переулок. Пробежал его насквозь и только после услыхал за спиной топот преследователей. Остановился, перевёл дыхание и вновь помчался, что есть сил.
Бегущие, похоже, разделились — теперь за ним бежал только один, и судя по тяжёлой поступи, это был Оскар. Ученики его побаивались. Кряжистый, лопоухий, с большими волосатыми руками, подмастерье сапожного мастера Гюнтера слыл забиякой и к тому же подхалимом. Ко всему прочему он был ещё и обладателем широкого матросского ремня с большущей медной пряжкой, с которым управлялся виртуозно. Фриц похолодел: этот в лепёшку расшибётся, но мальчишку постарается найти. Он из последних сил рванулся вперёд, туда, где в стене заброшенного дома торчали два костыля — один выше другого, подскочил, запрыгнул, ухватился и залез в разбитое окно. Оттуда, даже не рискуя выглянуть наружу, устремился вверх — на крышу по приставной чердачной лестнице, которую сразу втащил за собою. По крыше осторожно перелез на дом, стоявший по соседству, оттуда — дальше, и ещё, покуда не добрался до чердачного окна, где он когда-то обустроил себе убежище. Здесь не было мансард, один чердак. Стараясь не шуршать насыпанным меж потолочных балок шлаком, Фриц забился в самый угол у печной трубы, где и затаился, напряжённо вслушиваясь в темноту.
Всё было тихо. Преследование, похоже, прекратилось. Во всяком случае, ни криков, ни шагов снаружи не доносилось. Мышонок юркнул в норку.
Теперь можно было всерьёз перевести дух.
Фриц привалился спиной к нагретым кирпичам трубы и посмотрел наверх, где тоненькие лучики заката пробивались через трещинки в разбитой черепице. Теперь, когда погоня отцепилась, накатили злоба и расстройство. Ну что такого он им сделал? Ну, в самом деле, что такого? Всего-то навсего — зажёг свечу, когда она погасла. Фриц как раз кроил верхушку башмака, а мастер Гюнтер был ужасно строг на этот счёт. Испорти Фриц сегодня заготовку, порки было бы не миновать, а тут вдруг Хуб возьми, да и зайди. Да ещё и так при этом хлопнул дверью, что свечу задуло. А кожу на столе попробуй разгляди без света — чёрное на чёрном! Ножик дрогнул в пальцах, Фриц перепугался и почти что машинально, совершенно не подумав о последствиях, зажёг свечу обратно. Ну и что с того, что словом. Словом даже интереснее, быстрей и легче, и вообще. Не то что кремнем и огнивом. И к камину выходить не надо. Да и выкройка, наверно, удалась бы, не вмешайся в дело Вальтер. Фриц невольно сморщился и помахал руками в воздухе — след от тяжёлой угловой линейки до сих пор краснел на тыльной стороне ладоней.
А только, видимо, не зря его ругала мать, когда он баловался дома искрами на пальцах и летающими кубиками, или, например, переплавлял в ладонях сахар в леденцы для младшенькой сестрёнки — та была так рада... Только мама почему-то огорчалась всякий раз, лупила их обоих чем ни попадя, а после плакала и волокла его к распятию замаливать грехи. А Фриц не мог понять тогда, в свои неполных десять лет, за что и почему от него требуют просить прощения у Бога, ведь он ему не сделал ничего плохого. А потом мать гладила его и плакала опять, и говорила, чтобы он не делал больше так нигде и никогда. Фриц обещал и, разумеется, так больше никогда не делал.