Она сделала шаг, и существа на поляне расступились и приняли её в свой круг, закружили, завлекли, околдовали, оглушили тихим смехом; музыка сделала оборот, и Ялка поняла, что — пропала.
Горькое тело моря,
Плавное тело лавы,
Слёзное тело розы,
А я — поющая майя...
Лица цвета мела, с лунным мёдом на губах, с тихими улыбками скользили перед ней, и Ялка приняла их правила игры.
Земля под ногами качалась, земля уходила, земля пропадала. Ялка уже не владела собой и своими ногами, и воздух принял в объятья её невесомое тело.
Танец захватил её, поглотил, растворил, изменил всё её естество — танец вошёл в её плоть, в её кровь, безумный танец на краю незримой пропасти, разверстой за спиной, танец босиком на снегу, танец, от которого движется мир, танец, танец!
Танец —
Тело волынки и цитры,
Тело луны и свирели,
Тело струилось и пело,
А я — поющая майя!
Поющая! Поющая майя!
[37]
Она не помнила, как долго это продолжалось, как долго она пробыла среди существ, которые умели петь движениями тела. Когда же она очнулась и смогла опять воспринимать реальный мир, бесконечное кружение уже кончилось. Утихла и музыка, один лишь Зухель продолжал чуть слышно трогать кончиками своих палочек висящие сосульки. Она очнулась, стоя перед травником, под внимательным взглядом его голубых, в ночи почти невидимых глаз. Он сидел, чуть подавшись вперёд, и смотрел на неё серьёзно и задумчиво, потом сделал жест, будто приглашал её сесть рядом. На снегу валялся его плащ и его же овчинный кожух; и то и другое почему-то смотрелось здесь также неуместно, как змеиный выползок. Сесть на них она не захотела.
— Возьми, — сказал травник вместо приветствия, протягивая Ялке её безрукавку и юбку, которые он всё это время, оказывается, согревал у себя на коленях. — И обуйся, а то замёрзнешь.
— Ещё чего! — фыркнула он. — Нипочём не замёрзну!
Глаза её горели. Ялка только сейчас осознала, что стоит перед травником в одной рубашке. Ей вдруг стало стыдно, но только на миг, ибо в этом не было ни вожделения, ни злорадства с его стороны, ни унижения или вызова — с её. Она просунула руки и влезла в безрукавку скорее из чувства противоречия, чем по необходимости. Ей не было холодно.
— Ты прекрасно танцевала, — сказал ей Лис.
— Ты тоже здорово играл, — не уступая травнику, с вызовом ответила она. Вскинула подбородок. — Почему ты не дал мне знать, что ты вернулся?
Травник посмотрел на небо.
— Времена меняются, — загадочно ответил он и перевёл свой взгляд на девушку. — Мне нужно было побыть одному. Но я благодарен тебе за то, что ты пришла. Майя приняли тебя. Значит, я был прав.
Он помолчал.
— Зухель мне сказал, что ты виделась с единорогом. Ты простишь мне, что я скрывал всё это от тебя?
Ялка опешила. Когда он произнёс начало фразы, она была уверена, что Лис потребует пересказать ему содержание их с единорогом разговора или обругает её за самовольство, или потребует подтвердить слова лесного барабанщика. Но травник только... попросил прощения. Прощения, и больше ничего. Она не знала, что ответить. А он положил свою флейту поперёк колен, как будто это был маленький посох, и теперь смотрел ей в глаза, как смотрят в озеро, когда хотят увидеть дно.
Она не выдержала и отвела свой взгляд.
— Меня Карел привёл, — невпопад брякнула она.
— Я знаю, — кивнул травник. — Я сам ему велел. Я мог только надеяться, что высокий придёт, и потому не мог сказать заранее, как всё сложится... Тебя не обижали?
— Нет. Я... Понимаешь, я хотела спросить...
— Погоди, — он поднял руку. — Мне тоже нужно многое сказать тебе, но только не сейчас. Чуть позже. Нас ждут в доме.
— В доме? — Ялка подняла бровь.
— Да. Тебе придётся привыкнуть к тому, что некоторое время мы будем жить не одни. Правда, это будет не очень долго. Не так долго, как мне бы хотелось.
— Кто... — начала было Ялка, и умолкла. Она вдруг осознала, что почему-то хотела спросить его: «Кто она?», и на полуслове прикусила язык.
— Кто это? — спросила она.
— Мой ученик, — он встал и подобрал свой плащ. Неторопливо отряхнул его от снега и набросил на плечи. — Он совсем ещё мальчишка. Глупый и неопытный. Постарайся с ним особо не ругаться, хорошо?
Ялка только кивнула в ответ. Она странно себя почувствовала в этот миг, словно и впрямь в глубине души со страхом ожидала, будто травник скажет, что привёл в дом жену или невесту. В конце концов, что она знала о нём? Какое ей было дело до его жизни и до жизни тех, кто был с ним связан, после того, что произошло с ней вчера? Никакого. Но откуда тогда взялся этот застрявший в горле комок, эти мокрые глаза?
Она вдруг подумала, что травник прав: что-то изменялось в ткани бытия.
— Я... — опять начала она, но вспомнила слова единорога и взяла себя в руки. — Да, — сказала она, — пойдём.
Она обулась и надела юбку и пошла за травником, стараясь держаться рядом и чуть позади. Ей не хотелось смотреть ему в лицо. Она оглянулась. Мохнатый Зухель приоткрыл глаза, посмотрел им вслед и с равнодушным видом вновь вернулся к своим сосулькам. Звучание одной ему вдруг почему-то не понравилось, он наклонился к ней и стал облизывать её широким языком, раз от разу ударяя палочкой и проверяя тон. Потом, когда тропинка свернула и кусты скрыли от неё и Зухеля и поляну, Ялке показалось, что она опять слышит тихий рокот барабанчиков и ледяной перезвон сосулек.
И тогда, вдруг, безо всякого вступления Лис начал свой рассказ.
Уже когда они с травником почти достигли края леса, она вспомнила, что так и не успела заметить, куда подевались снежные танцоры. Потом во тьме замаячило зелёное окно горняцкой хижины, и ночная пляска стала для неё таким же сном, как и вчерашний разговор с единорогом.
А может, таким же, как и вся её прошлая жизнь.
* * *
Холод, — вот что больше всего настораживало в доме травника.
Каждый дом обязан быть тёплым, а в холодную пору особенно, а иначе это не жилище, а так — не разбери-поймёшь, что. Убежище от снега, ну и, может быть, от ветра, но и только. В камине или в печке должен гореть огонь, чтобы можно было приготовить ужин; чтобы блики от каминного огня тепло и мягко освещали комнату и плясали на оконных стёклах. Чтоб можно было сесть поближе к огню на лавке, а ещё лучше — в кресле, развалиться, вытянувши ноги, откинуться назад, взять в руки кружку с чем-нибудь горячим и всеми фибрами души впитывать блаженное тепло жилого дома...
А этот дом был необитаем и давно заброшен. Фриц понял это сразу — по пушистому ковру из пыли на полу, столе и подоконниках, по плесени на стенах, по грязным стёклам в окнах, по тугой трескучей паутине, липнущей к лицу, по затхлому дыханью сырости из всех углов, но прежде всего — по холоду, царившему здесь безраздельно.