Ковыляют по курганам двое путников пешком —
Это я и Себастьяно ящик золота несём.
Мы лошадку схоронили, колымагу мы сожгли,
Шестьдесят четыре мили до жилья мы не дошли...
Войска стояли под стенами Лейдена почти год. Война превратилась в привычку. Кострища погрузились в землю, палатки выцвели и истрепались. Царили разброд и шатание. Не хватало дров, не хватало провизии, не хватало овса для коней. Баржи и обозы шли с большими перебоями. В лесу переловили птиц, теперь ждали желудей. Нельзя было ступить ни шагу на север или на восток: в лесах бесчинствовали гёзы, а на море, вдоль побережья, от Флессингена до Гельдера, без устали крейсировали корабли повстанцев под водительством адмирала Трелона — фрегаты, корветы и большие шхуны в сорок тонн с двадцатью чугунными орудиями на каждой.
Но солдаты не гуляют по воде, а корабли не плавают по суше. Равновесие сил сохранялось. Крестьяне прятали зерно, а скот отгоняли в леса и на болота. Все окрестные деревни были не единожды разграблены, что, в общем-то, немудрено: сил под Лейденом и впрямь сосредоточилось немало. Одной пехоты было пятьдесят семь батальонов: двадцать пять отборных испанских, пятнадцать немецких и семнадцать валлонских, а кроме них ещё четыре роты аркебузиров на двойном жалованье и ещё швейцарские стрелки, ландскнехты с алебардами, несколько полков рейтаров, шестьсот всадников валлонской конницы плюс малые охранные отряды, сапёры, фейерверкеры и много артиллерии — двойные бомбарды, фальконеты, большие и малые кулеврины, кулеврины-батарды, пушки простые и двойные, мортиры... Раз за разом испанцы, союзные им валлоны, а также германские, французские, венгерские, швейцарские и люксембургские наёмники штурмовали город и откатывались обратно, на прежние позиции, за укрепления, рогатки и эскарпы. Откатывались, чтобы отдохнуть, похоронить убитых и позволить ранам затянуться, а потом опять идти на приступ. И так без конца.
Ковыляет по курганам путник с грузом на весу —
Это я без Себастьяно ящик золота несу.
Себастьяно из оврага просто выбраться не смог,
А моих следов зигзаги заметает ветерок...
Родригес пил и предавался воспоминаниям.
— Альберто! Хесус! — надрывался он. — Amigos! Con mil diablos... Хоть вы-то помните Анхеля? Помните? Ах, это был солдат, лихой солдат! Да! Он был bravo, наш Анхель, me pelo rubja, если вру! Он нож бросал на пятьдесят шагов и никогда не промахивался. И как погиб-то! Как нелепо он погиб! А Санчес? Старина Санчес! Этот-то и вовсе из-за дури свою голову сложил. Если бы Антонио и Фабио тогда не напились и не устроили ту ссору, были бы сейчас живы и здоровы, сидели б тут все трое — Фабио, Антонио и Санчес. Да... Ведь он был крепкий малый, его ничего не могло свалить с ног! А желудок у него был — дай бог каждому такой. Солёную треску он запивал молоком, как кошка, а потом мог выдуть кварту водки, и от этого только становился здоровее. А в дыму задохся. Эх, видать, нам истинную правду говорят, будто все беды от вина. Хосе! Хосинто! — Он толкнул Хосе-Фернандеса. — Ты что, заснул там? Наливай. Выпьем, compadres! Выпьем за наших погибших друзей, упокой Господь их души!
«Аминь! Аминь!» — отозвались все шестеро, выпили и шумно зачавкали варёными колбасками, которыми был набит висевший над костром котелок.
Хесус де Понте оторвался от горлышка и перевёл дух:
— А-ах! Хороша водочка! Крепкая, на жжёном сахаре... Где брал?
— В зелёном вагончике, у мамаши Кураш. А что?
— Хороша!
Певец у ближнего костра умолк (наверняка, чтобы тоже глотнуть вина) и только после этого закончил:
Ветер горький, запах пресный, солнце пыльное дрожит,
А среди каньонов тесных ящик золота лежит.
А моих и Себастьяно вам костей не отыскать,
Наши души по курганам будут вечно ковылять...
[92]
И больше он не пел.
Некоторое время все сидели молча, размышляя то ли над словами песни, то ли над своими судьбами. Мануэль Гонсалес неотрывно смотрел в огонь, поглаживая меч, лежащий у него на коленях. На мгновение воцарилась тишина, такая полная, что стало слышно, как плещется вода в канале и хрустит сухая листва под ногами дозорных. Ветер, налетавший резкими порывами, трепал косые лепестки огня, дул в горло брошенной бутылки и производил унылый гул. Потом все стали обсуждать положение повстанцев за стенами осаждённого города. Большинство сходилось во мнении, что сидеть им там осталось недолго.
— Обжоры и пьяницы эти нидерландцы! — ругался Альберто Гарсия — лысоватый здоровяк с мясистым носом. — Нам вот, испанцам, довольно двух фиг на ужин. А эти ублюдки уже, наверное, подъели все запасы, перебили всех собак и кошек и теперь грызут сыр из мышеловок и кожаные кошельки. Говорят, они жрут уже лягушек и крыс. В городе чума. Так-то! Знай наших!
Насчёт «двух фиг на ужин» можно было и поспорить: сам он сейчас держал на алебарде над огнём ощипанного каплуна и время от времени тыкал его ножом, проверяя, насколько тот успел поджариться.
— Так им и надо! — поддакивал ему Хесус, и все кивали, соглашаясь. — Сколько можно нам тут сидеть? Но ничего: подмоги им ждать неоткуда, а провизию так запросто, как раньше, им не подвезти. Ещё месячишко-другой, а там нагрянут холода — и мы возьмём их голыми руками. Сами нам ключи вынесут, на серебряном блюде, ещё будут умолять, чтоб мы их взяли.
— Чушь! — орал Гарсия. — У них слабые стены, устарелые рвы, и больше ничего. А наши мортиры бьют сорокашестифунтовыми ядрами, а это тебе не баран чихнул! И потом какой там, к чёрту, голод, если они на ночь коров выпускают пастись?
— Иди ты!..
— Я сам видел! Я просто в темноте лучше вижу, это вы слепошарые. Говорю тебе: есть только одни ключи от этого проклятого городишки, это наши пушки, и я не хочу никаких других!
— Не хочешь, так иди под стену! Давай беги — там тебе всыпят горячих, обольют кипяточком, сбросят на голову камешек величиной с корову, вот тогда попляшешь! Это тебе не батальонный сортир приступом брать, как ты давеча, когда у тебя живот скрутило. Шесть дней назад мы выпустили шестьсот ядер по Белым воротам, а по Петушиным — ещё семьсот. И что? Прошла ночь и словно не было пушек! Всё отстроили заново. У них там, наверное, запас камней на три войны. Caray! У них даже женщины дерутся, а дети подтаскивают на стены корзины с камнями! Лично я предпочитаю ждать, пока они там сами передохнут.
— Всё равно, — упорствовал Альберто Гарсия. — Думается мне, принц только из честолюбия сопротивляется королю; он хочет, чтоб его боялись — тогда он удержит города как залог. Я слышал, герцог предлагал ему полное помилование и поклялся вернуть ему и его людям все их владения, если тот покорится королю. Если это случится, придётся снять осаду, и тогда получится, мы зря тут проливали кровь.
— Чтобы Оранжевый сдался? Как бы не так! Помилование, ха! Он же понимает, что если и получит его, то только так же, как Эгмонт и Горн — с полным отпущением грехов! Нет, нам придётся сидеть здесь до последнего.