Война утихла, но не завершилась. Господа чиновники Генеральных штатов в Гааге собрались, чтоб осудить Филиппа, короля Испании, графа Фландрии, Голландии и прочая, согласно подтверждёнными им хартиям и привилегиям, за всё его надругательства над благословенными Нижними Землями. И Филипп был низложен в Нидерландах, а печати королевские сломаны. Фрисландия, Дренте, Овериссель, Гельдерн, Утрехт, Северный Брабант, Северная и Южная Голландия, всё побережье от Кнокке до Гельдерна; острова Тексель, Влиланд, Амеланд, Схирмонг-Оог, от Западной Шельды до Восточного Экса — всё это было накануне освобождения от испанского ярма.
Мориц, сын Молчаливого, продолжал войну, а скоропостижная смерть де Реквесенса принесла еще большую пользу делу восставших областей. Наёмники отличались храбростью, но не дисциплиной, а генералы смотрели сквозь пальцы на их бесчинства. Уже при Реквесенсе возник мятеж из-за жалованья, теперь он охватил всю армию. Брюссельский верховный совет рыцарства, заменивший на время правителя, принужден был сам обратиться к жителям края и просить их взяться за оружие, чтобы удержать бунтующие войска. Войско взяло Антверпен и Маастрихт и страшно опустошило их. Антверпен постигла ужасная участь: испанские солдаты так обогатились грабежом, что делали золотые рукоятки к кинжалам и золотые шлемы. Антверпен от этого так и не оправился. В довершение всего, когда Восточные Нидерланды отделились от провинций, оставшихся за Испанией, голландцы закрыли устье Шельды для судоходства. Главным торговым и промышленным центром стал Амстердам.
Но травника и его избранницу всё это уже мало интересовало если кто и знал хоть что-то о будущем этой страны, это были они. В ту же зиму они обвенчались по протестантскому обряду, хотя могли выбрать любой: в Северных, свободных Нидерландах была провозглашена свобода вероисповедания. А в начале декабря у них родилась дочь, которую назвали Викторией и в честь победы, и просто так. Но это имя, чересчур пышное для обычной девочки, не прижилось, вскоре сократившись до простецкого Тория. Она очень походила на мать, в ней было совсем мало от Михелькина, только глаза. Травник любил её как родную, то есть, если вдуматься, настолько, насколько вообще мужчина способен полюбить грудного ребёнка.
Что до самого Михелькина, то он долго колебался, выбирая между Капштадтом и Парамарибо, и наконец к исходу зимы нанялся на корабль и отплыл в Южную Африку. Почему-то после этого Ялка почувствовала странную горечь и облегчение. В глубине души она надеялась, что никогда больше с ним не встретится, но при взгляде на дочь всякий раз невольно вспоминала о нём.
Травник давно скрылся за поворотом, а она стояла с дочкой на руках, смотрела на островерхие крыши, крытые черепицей и серым шифером, и продолжала вспоминать. Тория сосредоточенно играла лентами материного чепца. А та думала про Яльмара с Октавией — как они встретились, как потом уплывали домой, на острова, о Фрице, о кукольнике. Ветер трепал её короткие, толком ещё не успевшие отрасти волосы. Ей не хотелось думать обо всём, что произошло в последние два года. Прежний мир кончился, ушёл в сказки, в легенды, стал прошлым навсегда. Ей было ясно, что, даже если что-то пошло не так, всё равно ничего не изменить, надо жить дальше. Она во многом сомневалась, но у неё снова был дом впервые с того времени, когда скончалась её мать (не могла же она, в самом деле, считать домом тёткино жилище). Как это, оказывается, важно для женщины — иметь свой дом, хотя бы для того, чтобы чувствовать себя защищенной...
Она опять подумала о травнике, о том, что их теперь связывало, и о том, откуда всё это пришло. Сам Жуга считал, что в нём нет больше магии — энергия рассеялась, и это, кажется, нисколько его не тяготило, наоборот, даже принесло какое-то облегчение. В глубине души она подозревала, что частичка волшебства в нём осталась, и в равной степени надеялась на это... и боялась. Она до сих пор не могла поверить. Ей снились кошмары. По ночам ей слышались крики, мерещились запахи дыма и горелой плоти, она просыпалась — и подушка её была мокра от слёз. В такие минуты Ялка цеплялась за травника, прижималась к нему так, словно хотела оставить у него на коже отпечаток своего лица. Жуга просыпался и гладил её стриженую голову: «Ну что ты, успокойся, успокойся... Видишь: всё хорошо, мы живы». Так она опять засыпала, если только эта возня не будила Торию.
И ещё она понимала, что теперь обречена всю жизнь гадать истинны его чувства или нет и что же есть его любовь — была она уже тогда, в момент их первой встречи, или зародилась позже? Или же вообще — пришла в последний миг? А может быть — тут Ялке делалось нехорошо, — а может быть, она сама, вернув его из чёрного небытия, без всякой задней мысли сотворила этот зов и поселила в его сердце? Ведь что-то она пожелала для себя! Так чего же? Может, этого?
Тот ли он, что раньше, или тот, каким она его себе придумала?
С другой стороны, подумала она, какая разница! Любая женщина обречена всю жизнь задаваться этим вопросом и не находить ответа.
«Надо поменьше думать об этом!» — решила она, и с дочкой на руках направилась во внутренний дворик, в маленький голландский сад с застеклённой оранжереей, где белый посох травника, воткнутый в землю, дал первые побеги.
«У меня есть гнездо, — с улыбкой подумала она. — И я знаю, куда лечу!»
Она шла, и строки нового стихотворения словно сами собой слагались у неё в голове. Подобное стало происходить с ней всё чаще. Видимо, дыхание Бездны Снов — предвечный ледяной огонь, который опаляет души поэтов, пророков и мечтателей, затронул и девушку тоже. Но это было всё, что она вынесла оттуда, и о том она не говорила никому, поелику не подобает женщине писать стихи.
А если разобраться, то она и не писала их, а только думала:
Я ветер, что несёт осенние дожди,
Я отсвет фонаря, я шум прибоя.
Пускай идут года, ты только жди,
И я приду. Приду, чтоб быть с тобою.
Я лёд, я стылое дыхание зимы,
Я искры на снегу, огонь в камине.
Ты только помни: будем вместе мы,
Не верь тому, что нет меня в помине.
Я тихий перезвон весенних ручейков,
Я талая вода, я запахи сирени.
Придёт пора, я вырвусь из оков —
Я не погиб, я лишь уснул на время.
Я лето, жаркий полдень солнечного дня,
Я пенье птиц, я бурные пороги.
Ты только верь, ты только жди меня.
Я далеко, но я уже в дороге.
Год кружит карусель, но ты не торопись;
Ты не напрасно ждёшь и дни считаешь.
Я здесь, с тобой, ты только оглянись,
Ты оглянись — и ты меня узнаешь...
...А травник тоже шёл по улице, наступая на собственную тень, щурился на мартовское солнце в лужах, и подбитые гвоздями каблуки его стучали по оттаявшей голландской мостовой. С крыш капало. Университетский квартал давно проснулся, все спешили на занятия. Знакомые студенты здоровались с ним, незнакомые косились и на всякий случай тоже раскланивались, Жуга кивал им в ответ. Народу пока было мало: не так уж много времени прошло после осады, город не успел привыкнуть к мирной жизни, но всю зиму горожане и приезжие мастера строили и подновляли здания, а желающие учиться — по одному, по двое — ехали сюда со всех концов свободной Голландии.