И дядя Джимми — один из них?
Он вспоминает замечания дяди Джимми за завтраком насчет близнецов и одиночек, когда говорилось, что гораздо больше людей принадлежат к выжившим близнецам, чем они сами думают. Не говорил ли он о себе?
А что, если такие выжившие половинки — не все, но некоторые, — владеют целиком этой восхитительной силой, столь не поровну, несправедливо поделенной между ним и Джилли? Что, если на самом деле они с Джилли — флуктуация, случайный выверт? Что, если Джилли должна была поглотить, переварить его еще в утробе, присвоив себе его долю силы?
У Джека тошнотворное чувство, что он прав. Ведь почти всегда, в 99,9 процентах случаев, именно так оно и происходит. Только вот на сей раз, непонятно по каким причинам, случилось иначе. Он победил Шанс, сделал свой спасительный бросок.
Но вот именно потому они с Джилли родились калеками, плохо приспособленными для борьбы с другими представителями той же породы: выжившими половинками, парадоксально сохранившими целостность.
Джилли обладает властью ретроспективно менять реальность… но у нее нет памяти о применении этой силы, и уже одно это не позволяет ей пользоваться силой сознательно и намеренно. А он, обладая памятью, бессилен воспользоваться властью, чтобы сформировать цепочку реальностей, которые необузданная сила Джилли вызывает к жизни. А другие обладают обеими половинками силы — умением действовать и умением помнить — и действуют эффективно, потому что память им позволяет судить об успехе или неудаче действия и его корректировать. Они могут учиться на ошибках, планировать, играть в эту игру естественного отбора с холодной и смертельной сосредоточенностью, о которой Джеку и Джилли даже мечтать не приходится. И неизвестно, не лучше ли у них развита способность помнить эти чуть-не-в-фазе, почти-но-не-совсем-зеркальные реальности. Его способность не выходит за рамки того, что испытал он лично. Он не помнит реальностей, в которых не присутствует, а те, которые помнит — хотя, конечно, и другие люди в них есть, — проходят через фильтр его опыта. Опыт других в его воспоминания не попадает, он не знает, что они думают или чувствуют, чем их восприятие отличается от его восприятия. А тогда не является ли для каждого человека его личный опыт отдельной реальностью? Или они все сливаются, образуя реальность всеобъемлющую: запутанный калейдоскоп одновременно существующих углов зрения, как на картине кубиста? А что если, когда он ограничен только собственной перспективой, противники видят картину в целом? Это дает им еще большее преимущество, чем у них и без того есть, в попытках стереть его, Джека, из мира. Но вот прямо сейчас он бы почти обрадовался, если бы его стерли. Забвение имеет свои приятные стороны. Он бы не должен был знать или помнить. Или чувствовать.
Только это был бы не просто он. Не его одного вычеркнули бы из мира. Его устранение было бы случайным: он ни для кого не представляет угрозы. Угроза — Джилли. Истинная мишень — она. А он лишь разделит ее судьбу: их связь близнецов это обеспечит.
А если не разделит? Если в один прекрасный день он очнется от счастливого неведения, и кровь нового возрождения будет капать у него из носа, а он окажется в мире, где нет. Джилли? В мире, где он — одиночка и всегда был одиночкой? А его близнец подвергся выкидышу или рассосался в утробе?
Или, думает он с содроганием, она никогда и не была зачата. Мир, в котором нет и не было Джилли… а в его памяти о других мирах, не менее реальных, но уже не существующих, она останется. Как ему тогда жить дальше, терзаемым этими не-просто-воспоминаниями, и вечно гадая, не дядя ли Джимми это устроил? И даже если игрой случая сила после этого станет полностью принадлежать ему, объединенная, переданная какими-то непонятными законами наследственности, — даже эта сила того не стоит. Она может вернуть мертвого к жизни, но не может вернуть — точнее, создать — того, кого никогда не было. Это он знает инстинктивно, чувствует с ужасной уверенностью всем нутром. В конце концов, это же и есть конечная цель игры: устранить других игроков. Самое большее, на что он сможет тогда надеяться — это месть. Устранить дядю Джимми, или того, кто устранил Джилли, пока не устранили его самого…
Но несравнимо хуже было бы просто забыть ее. Потерять тот осколочек силы, которым он владеет, и навсегда погрузиться в неведение. Жить дальше так, будто Джилли вообще никогда не существовала, не оплакивать ее и даже не подозревать, что когда-то в его жизни была сестра, близнец, второе «я». Остаться навеки уменьшенным, изувеченным, даже не зная этого, думать, что всегда был одиночкой в мире одиночек. И если это работа дяди Джимми, то даже не подозревать об этом. Не испытывать к нему ненависти, не мечтать заставить его за это заплатить. От этой мысли Джека скручивает презрение и ненависть к самому себе, будто даже вообразить такую судьбу — значит стать со-виновным в ее осуществлении. Быть заранее виновным в непростительном предательстве, в помощи палачу своей сестры. Кажется, его сейчас стошнит… но приступ тошноты проходит, оставив ощущение опустошенности, да такой, что хочется только закрыть глаза и лет сто проспать.
Только нет у него в запасе ста лет. Может быть, и ста минут нету. Для него, для Джилли, эта игра может закончиться в ближайшую секунду. Противники уже здесь, уже подкрадываются. И главный среди них, небось, дядя Джимми. Джек должен что-то сделать, как-то защитить Джилли, но как? У него нет иного оружия, кроме памяти.
Он заставляет себя отпустить рюкзак и с трудом встает на ноги: дядя Джимми и Эллен скоро будут дома. Сжав кулаки, чтобы унять дрожь в руках, он выглядывает из окна и смотрит, как собираются тени в верхушках сосен, ползут вверх по зернистому шиферу серых крыш соседних домов. Ночь не падает с неба, она всползает с земли, выступает из почвы медленным подъемом, темная, словно кровь. Небо на востоке — как чаша, ждущая, чтобы ее наполнили, сиреневая эмаль ее краев выщерблена и поцарапана местами, и под ней виден фаянс — опалесцирующе-розовый и белый, словно ангельское крыло, и кажется, что она готова сгореть дотла в косых лучах умирающего солнца. Джек хочет быть ради Джилли сильным и храбрым, но не может. Это просто не его. Он слишком хорошо знает, что их ждет… и в то же время слишком плохо. Ах, если бы он был больше похож на Чеглока! Эйр положился бы на веру в Шанс, метнул бы кости и сделал бы все, что в его силах.
Но разве он не Чеглок? Если он может играть этого персонажа в «Мьютах и нормал ах», почему не сыграть его в этой игре, которая называется жизнь? Быть Чеглоком — привычка ума, такая же, как всякая другая.
Не обязательно быть Джеком Дуном, чтобы стоять перед этим открытым окном. И чтобы отвернуться от окна и пойти через спальню к комоду, тоже не обязательно быть им. И это Чеглок из Вафтинга может открыть ящик комода и взять одежду, которую просила Джилли. И Чеглок отнесет ее вниз. Чеглок, который сделает то, чего не может сделать Джек.
Который сделает то, что должно быть сделано.
* * *
Стены коридора, куда попадает Чеглок, молочно-белые и гладкие, как стекло. В сотне футов от него стоят соединенные фигуры Мицара и святого Христофора, оба лица — загорелое красивое лицо раба и чуть повыше — изуродованное лицо хозяина в повязке на глазах — приветливо улыбаются. Мицар одет в потрепанный военный китель, в котором он был на площади Паломников, пустые рукава приколоты к бокам, повязка так же грязна, а вот нормал сменил грязную упряжь и драные штаны на упряжь и брюки из черной кожи, отполированной до глянцевого блеска. Ноги его уже не босы, а обуты в гладкие кожаные сапоги. Тонкая шпага с серебристой резной рукоятью висит на поясе. Вопреки прежнему презрительному и жестокому отношению тельпа к святому Христофору кажется, что он все-таки способен гордиться внешностью своего раба. Но скорее, думает Чеглок, этим физическим контрастом между ними Мицар просто подчеркивает глубину падения нормала, бывшего придворного Плюрибуса Унума.