Празднество в честь дня рождения Обсула, когда состоялось мое настоящее посвящение, было грандиозным.
Поутру вернулись бензовозы, и заряженные аккумуляторы теперь работали на полную мощность, освещая башни и уступы замка, воскресив на один вечер ту магию прожекторов, что прежде так восхищала туристов, превращая Шамбор в большой белоснежный корабль; картофельный спирт лился рекой, для желающих было даже вино и метадон, Обсул разрешил привести женщин, и толпа, в строгом соответствии с иерархией (бароны, охотники и простые варвары), принятой в этой новой столице сгинувшей Франции, заполонила этажи, балконы и внутренний двор, там сгрудилась большая часть войска, во всю глотку распевая шлягер, имевший бурный успех несколько лет назад:
Мы шагали
Сквозь войны и невзгоды,
Побеждали
Смерть и непогоду.
Оле, оле,
Пляшем в 2000-й год,
Оле, оле,
Веселый хоровод.
Новый век настает,
Мы празднуем столетье,
Танцуем на рассвете.
Варвары орали, голося во все горло куплеты, охотники орали, воины орали, сам Обсул тоже попил, будто оглашенный, лишь старец оставался холодным как мрамор, точь-в-точь как родитель ученика на вечеринке, внимательный, но отсутствующий.
Оле, оле,
Пляшем в 2000-й год,
Оле, оле,
Веселый хоровод.
Незадолго до полуночи несколько избранных женщин тоже пригласили на бал, туда, где веселился плебс, обычные варвары; естественно, девицы были уже потасканные, далеко не первого разбора, но все-таки еще съедобные, в мгновение ока они растворились в массе танцующих.
Побеждали
Смерть и непогоду.
Они тоже пели, хлопая в ладоши, и если бы в меня не впечаталось намертво воспоминание об адском плоте со старухами и чокнутыми, то зрелище их распахнутых грудей и юбок с разрезом показалось бы мне как минимум волнующим.
Но я стал другим.
Я был по ту сторону всего.
В ограде замка фиеста продолжалась с удвоенной силой, одна из женщин показывала грудь, другие аплодировали, «пускай «Титаник» тонет, мы пляшем в 2000-й год», переодетые мужчины терлись о них, возбуждали остальных, извивались в ритме, «оле, оле, мы празднуем столетье, танцуем на рассвете». Думаю, мы не слишком далеко ушли от осады Гамилькаром Карфагена, и, если бы на вершине одной из башен Шамбора появилась сама Саламбо
[28]
в летящих по ветру покрывалах и произнесла пару ругательств в адрес наемников, по-моему, это никого бы особенно не удивило. Атмосфера располагала к величественным сценам и к магии.
Само посвящение состоялось часа в четыре утра, перед пьяным, расхристанным королем, которого сосали две юные гейши – совершенно иного разбора, отметил я походя, чем те, что были отданы толпе, – они трудились без устали, сменяя друг друга, пока он не велел им перестать, слишком разбитый, чтобы кончить. Он сдавил меня в объятиях, твердя снова и снова все хорошее, что думал обо мне, что я почти спас ему жизнь, затем я получил право на ритуальный порез, мы смешали нашу кровь – Обсул, а за ним и прочие столпы Шамбора, и я подумал, что на сей раз СПИД мне обеспечен, что они наверняка все больны, а вот удастся ли раздобыть здесь лекарства, это большой вопрос, а потом я посмеялся над своими глупыми страхами, пришедшими из иных времен, принял поцелуй и повторил фразы, навеки скрепившие мое превращение в Рыцаря Благородного Дела, Столп Шамбора и Товарища Обсула.
Когда занялась заря, в замке оставались только лежащие вповалку тела да несколько доблестных вояк, все еще предающихся оргии, старец сделал мне знак следовать за ним, и мы, я и остальные члены нашей группы, снова совершили подъем на верхотуру восточной башни. В голове у меня вертелись обрывки «Некрономикона»:
Волшебники были, есть и будут. С сумеречных звезд пришли они туда, где был рожден человек, незримые и отталкивающие. Они спустились на первоначальную землю. Под водами океанов дремали они на протяжении веков, пока море не ушло; потом они быстро размножились и, во много раз увеличившись в числе, стали править землей. На оледенелых полюсах возвели они мощные города, а на горных высотах – храмы тех, кого не признает природа и кто проклят богами.
Цитата эта выглядела наглядной иллюстрацией того, что мы будем делать: вызывать духов, вступать в контакт с чем-то, что обычно скрыто и запретно для человека.
Мы расселись на равном расстоянии друг от друга, и старец, не произнеся ни слова, объявил собрание открытым. Впервые за то время, что я сталкивался с непонятными явлениями, в моем распоряжении были все средства, каждая деталь, каждое действие представали в перспективе своей конечной цели, в своем оккультном обличье и во всем разнообразии своих возможных значений.
Я видел сложность мира и его очевидную простоту, хитроумные колеса гигантского часового механизма, слепящий свет степенных, неподвижных вещей, покрытых льдом озер и темных пещер, необъятных пустынь и безглазых, безъязыких толп, взбесившихся, разъяренных страданиями, недоступных свету и все же достигающих океана. Я видел доказательство существования Бога и его бесповоротное отсутствие. Я видел все, причину этого всего и его перманентное исчезновение, и ныне и присно и во веки веков; пентаграмма, начерченная на полу стариком, была не чем иным, как опорой наших умов, не позволяющей им окончательно ввергнуться в безумие, а заклинания, которые мы распевали, ничем не отличались от детских стишков, какие произносят на пороге темной комнаты, заклиная страх перед ночным мраком.
Пройдет день, и настанет ночь. Время людей кончится, и они вернутся туда, откуда пришли. Теперь вы знаете, что они лишь грязь и, проклятые, запачкали бы собою землю.
Множество сущностей, или форм, обрели материальный, пугающий вид, мерзкие суккубы, гоблины, тени, зримое обличье того, что в ином плане не имело ни внешнего вида, ни формы.
После этого странного заседания перемены в моей жизни окончательно завершились. Первым осязаемым эффектом нового положения вещей, естественно, стала моя манера живописи, прежде всего сами краски.
Я задумал цикл картин, «Обсул на охоте», «Обсул, отрезающий голову бунтовщику пилой по металлу», «Обсул, схватившийся со зверем», и уже после первых набросков понял, что со мной случилось нечто невероятное, о чем я всегда мечтал, но на что, даже в самых безумных своих грезах, никогда не смел притязать.
Мои полотна стали подвижными, словно, осененные благодатью, превратились в саму жизнь, обретающую на холсте некую точечную консистенцию, каждый атом цвета, хоть и спрессованный в плотную плоскость, как бы застыл в ожидании, готовый сорваться в вибрирующем, мерцающем вихре, толкнуться в сетчатку, заворожить взор, а затем увлечь его за собой, на дорогу, где нет никаких ориентиров, где он затеряется в череде странных, одушевленных сцен, вроде фильма, только гораздо больше, в своего рода гипнотическом сне, раскрывающем перед нами темное обличье того измерения, что было нашим бытием.