Из квартиры одного из умерших соседей открывался великолепный вид на непорочно-белые просторы и крыши, и я перенес туда свою мастерскую.
– Снег, – голосили редкие прохожие, рискнувшие выйти из дому, – Боже, спаси нас и сохрани, отврати от нас твой гнев!
Работа водолазов застопорилась, морозы стояли не хуже, чем на Северном полюсе, есть больше было нечего, грабить нечего, запасов не осталось, электричества не было, топлива тоже. Деревья в Бютт-Шомон срубили и сожгли для обогрева, дрова были зеленые и сырые, они только дымили. У нас в квартире, конечно, тоже было холодно и голодно, но в общем чуть меньше, чем у прочих парижан, – за время наших странствий с Жоэлем и людьми из «Явы» я накопил довольно весомый припас и мог переждать, у меня были заначены газовые баллоны, множество консервов и все необходимые медикаменты на случай, если начнутся роды. Думай о младенце Иисусе, сказал я Марианне, ему приходилось хуже, у него была только охапка соломы да пара животных, а кем он потом стал? Она даже не улыбнулась, иногда наши отношения становились несколько натянутыми.
В довершение всего мой сын родился второго апреля, сразу после первого, что было бы не самой удачной шуткой, и наутро, когда мы все, врач, одна оставшаяся соседка и я, пребывали в экстазе по случаю благополучного завершения этой дурацкой авантюры – рожать накануне окончательного развала планеты, – с улицы донеслись крики, крики облегчения и радости: снегопад кончился, снегопад кончился, скоро опять засветит солнце!
– В чем дело? – поинтересовалась Марианна, – Опять какая-нибудь катастрофа?
Я распахнул ставни, и комнату осветил солнечный луч, небо еще не расчистилось, отнюдь, но за серой массой облаков явственно ощущался свет.
– Скоро выглянет солнце, – сказал я, – и снег перестал.
Марианна расплакалась, соседка тоже, младенец в колыбели открыл глаза, сегодня особенный день, заметил врач, быть может, это начало возрождения. А мне пришло в голову, что если потеплеет, то лед растает и можно будет снова нырять за провизией, хоть я и проявил предусмотрительность, но рано или поздно моим припасам придет конец.
И в самом деле, в последующие дни вода стала спадать, обнажив улицы вокруг площади Республики, квартал Тампль, Большие бульвары, площадь Оперы и часть Марэ. Снег еще лежал, необъятные, сверкающие ледяные просторы, испускавшие странное сияние, от которого болели глаза, и чувство недоверчивой радости, нараставшее по мере того, как жидкое месиво словно всасывала какая-то волшебная помпа, орудие спасения, которого никто уже не ждал; когда на поверхности жижи проступило ограждение Нового моста, люди стали выходить на улицы, разговаривать, благодарить небо, они толпами сбегались к Сене, били себя в грудь, им все еще не верилось, но изо всех сил хотелось поверить, что кошмар попросту взял да и кончился.
Настал рассвет третьего дня, ночи практически не было, и в серебристых сумерках, омывавших силуэты воскресших кварталов, было что-то завораживающее.
Мы, сотни людей, стояли перед Консьержери, глядя на реку, потихоньку возвращающуюся в свое русло, но еще скованную толстым слоем снега и льда, на котором сидели громадные, больше страусов, птицы, отдаленно напоминавшие помесь розового фламинго с орлом или стервятником, синие, такой синий цвет бывает только в научной фантастике, с острыми клювами, время от времени они прыгали или, взлетев, описывали круг, сцена была изумительно, ошеломительно прекрасна, – впрочем, это, наверное, ощущали все, кто пришел сюда и, утратив дар речи, затаив дыхание, не спускал глаз со странных пернатых существ и средневековых очертаний острова Сите, проступавших на заднем плане; Создатель, ввергнув нас в хаос, по крайней мере озаботился тем, чтобы произвести впечатление.
– Это Феникс, Феникс, возрождающийся из пепла, – воскликнул паренек, с виду похожий на студента-гуманитария, – это знак, что все образуется!
Птицы взмыли в воздух, они парили над нашими головами, величавые и гордые, синий – цвет надежды, проговорил кто-то, парень прав, все образуется, и в довершение картины откуда-то возник священник Невинных, он стоял на доске, которую несли четверо верующих без кровинки в лице, руки его превратились в багровое месиво, капли крови окрасили снег под ногами, мы отдали тебе свою кровь, и ты услышал нас, и ты услышал нас, повторили адепты-носильщики, ты нас услышал. Я подумал, а вдруг эти Фениксы – лишь привлекательный вариант крылатых монстров в церкви, оборотная сторона той же реальности, с такими же кошмарными последствиями, но менее жуткая с виду?…
Как бы то ни было, после явления волшебных птиц с таким чудесным оперением все до единого решили, что бедствиям конец, лед таял, уровень воды понижался, причем даже быстрее, чем нужно, ибо вскоре показались набережные, проступили берега Сены, а с ними и груды скопившегося мусора, остовы машин, балки, всякий хлам, а главное – трупы: с тех пор как опять потеплело и дождь прекратился, они попадались везде – мертвецы, сотни, тысячи мертвецов, кто не смог выбраться из квартиры, кто утонул, умер от голода, от болезни, от тоски и страха, полусгнившие, в свисающих клочьях плоти, некоторые уже превратились в скелеты, выбеленные течением и ненастьем, сцепившиеся, перекрученные, их слепые глазницы взирали на нас иронически, – по крайней мере, так казалось нам с Жоэлем; еще осталась горстка магазинов, куда не добрались водолазы, и мы каждый день давились в толпе, грабили, вернее, отбивали свое, приходилось постоянно бороться, а теперь к конкуренции добавился еще и ужасающий смрад мертвечины.
Несмотря на мрачный пейзаж, выживших оказалось немало, все ликовали, славили великодушную судьбу, праздновали благополучное окончание многомесячного апокалипсиса, скоро он станет лишь воспоминанием, жутким, конечно, но все-таки воспоминанием, в сущности, не хуже, чем обе мировые войны или концлагеря; на улицах, словно вспыхнувший порох, заполыхал грандиозный праздник: такой радости, наверно, не бывало даже в дни Освобождения, мы словно вернулись с того света и обнаружили, что да, да, мы еще погудим, погуляем, поваляемся на солнышке, – правда, солнца по-настоящему так и не было (над нами по-прежнему словно висел липкий колпак, сочившийся тусклым светом, от него уставали глаза и к концу дня начиналась тупая головная боль, которую ничем нельзя было снять), но уже стало ясно, что это лишь вопрос времени и терпения, скоро жизнь пойдет своим чередом и мы вернемся к делам, занимавшим нас с тех нор, как стоит мир, к своим человеческим делам.
Разгул царил немыслимый, несмотря на голод – впрочем, весьма относительный, поскольку после того, как спала вода, обнаружились новые запасы еды, – траур и печаль. Все потеряли за время бедствий кого-то из близких, любимых людей, всем хотелось забыться – несколько дней сумасбродства, что может быть лучше, – совершенно незнакомые люди вместе пели, плясали, горланили народные песенки, невесть откуда возникало спиртное, да и наркотики, все курили, нюхали, женщины отдавались, как в последний раз, мы живы, мы живы, а чудища рассеялись будто дым. У Шатле и на площади Бастилии была такая давка, что я своими глазами видел, как размазали по стенке паралитичную девочку, ее ноги были закованы в жуткие, как в фильме ужасов, механизмы, она упала в толчее, мать рыдала над ней, покуда ее саму не затоптала плотная, колышущаяся, заполонившая улицу толпа. Мы живы, живы, после дождика будет солнышко. И такое пронзительное чувство общности исходило от этого исступления, что становилось больно, мужчины и женщины слились наконец в едином порыве радости и веселья.