– Нет, ни черта я не понимаю, – ответил, вскакивая, Титус. – Ты холодна, как кусок мяса.
– Ты хочешь сказать, что тебя влечет мое тело и только оно? Что другой причины, по которой ты желаешь быть рядом со мной, не существует?
В голос ее проявилась теперь новая нота. Сухая и отстраненная, но не лишенная резкости.
– Как это странно, – сказала она, – что мне выпало полюбить тебя. Тебя. Человека, в котором я не пробуждаю ничего, кроме похоти. Загадочное существо, явившееся из мест, которых не сыщешь в атласе. Неужели ты не понимаешь? Ты моя тайна. А телесная близость только замарает ее. В близости нет ничего загадочного. Важен твой ум, твои рассказы, Титус, то, чем ты отличаешься от любого известного мне мужчины. Но ты жесток, Титус, жесток.
– Чем скорей я уйду отсюда, тем лучше, – выкрикнул он и, стремительно повернувшись к Гепаре, обнаружил, что та ближе к нему, чем он ожидал, ибо теперь ее лицо, странное, очень женственное, пленительное, оказалось прямо перед ним. Руки Титуса взметнулись, обнимая Гепару, притягивая. Никакого ответа. Он не мог даже поцеловать ее, ибо она отвернулась.
– Привет-привет! – крикнул Титус, отпустив ее. – Вот все и закончилось.
Он уронил руки, и Гепара сразу же начала разглаживать свое наездницкое платье.
– Я покончил с тобой, – сказал Титус. – С твоим расчудесным лицом и помраченным умом. Возвращайся к своему скопищу девственниц и забудь обо мне, как я о тебе забуду.
– Ты животное, – вскричала Гепара. – Неблагодарное животное. Разве я пустое место, что ты так просто бросаешь меня? Неужели соитие настолько важно? Да миллионы любовников предаются сейчас любви миллионами способов, но я – я только одна такая на свете. – Руки ее тряслись. – Ты разочаровал меня. Ты дешевка. Дрянь. Слабак. Да, скорее всего, и сумасшедший. Ты и твой Горменгаст! Меня тошнит от тебя!
– Меня тоже, – сказал Титус.
– И прекрасно, – откликнулась дочь ученого, – хорошо бы тебя тошнило подольше.
Теперь, когда она поняла, что Титус нисколько не любит ее, жесткость ее интонаций обернулась жесткостью мыслей. Ей никогда еще никто не перечил. Не было между ее задыхающимися от страсти поклонниками ни одного, посмевшего разговаривать с нею так, как Титус. Те-то готовы были ждать сотни лет, пока губы Гепары не сложатся в улыбку, пока она не возведет бровь. Теперь Гепара вглядывалась в Титуса, словно впервые, и сознавала, что ненавидит его. В каком-то не слишком понятном смысле, он унизил ее, даром, что это она, Гепара, отвергла его заигрывания. Резкость, прокравшаяся в ее речи и разум, растворялась в прирожденном коварстве Гепары. Она отдалась Титусу во всем, кроме разве что реального акта любви, а тот пренебрег ею, оттолкнул.
Какая ей разница, властитель он Горменгаста или не властитель? Здрав или поврежден рассудком? Гепара знала только одно – у нее отняли что-то чудесное и теперь ее не успокоит ничто, кроме всей полноты отмщения.
ГЛАВА СЕМЬДЕСЯТ ПЯТАЯ
Страшная смерть Вуала породила в Подречье бесконечные домыслы и недоумение, просуществовавшие не день или два, но многие месяцы. Кем был тот чудесным образом спасшийся юноша? И кем – спасший его поджарый чужак? (Некоторые уверяли, что в последние десять лет по временам сталкивались с Мордлюком, но даже для них он оставался скорее призраком, чем живым человеком, а россказни о нем – не более чем легендами.)
Были и такие, кто помнил, как Мордлюк спасался бегством, кто видел, как сочащиеся влагой ворота распахивались перед ним с великим вздохом, и не снившимся ни одному меланхолику.
Давным-давно, здесь, в этом гигантском приюте, он распевал, покрывая голосом колокола, или сидел, точно монарх, погруженный в раздумья, иногда – весь опутанный плетьми ежевики или облепленный грязью: это уж зависело от путей, коими он сюда прокрадывался. И был еще незабываемый день, когда Мордлюка видели безупречно одетым с головы и до пят, шагающим по бесконечному на вид коридору – в цилиндре и с тростью (которой он крутил, будто жонглер), с написанным на лице несказанным высокомерием.
Впрочем, большей частью Мордлюка помнили по скандальному небрежению, с которым он относился к своему платью.
И все-таки Мордлюк никогда не жил здесь, меж обитателей Подречья. Подречье оставалось для него прибежищем и больше ничем, а потому и сам он оставался для всех загадкой не меньшей, чем для всезнаек, живших по берегам реки в огромных домах.
Но куда же подевались те двое – жилистый, самоуверенный Мордлюк и спасенный им молодой человек? Откуда им было знать – этим самим себя заключившим в тюрьму бунтарям, беглецам и ворам? И все-таки у них только и было разговоров, что о побеге той парочки да о том, куда бы она могла бы направиться. Разговоры эти сводились к одним лишь догадкам и не завершались ничем, но однако же обратились едва ли не в повод для дальнейшего существования. Для всех, кроме троих людей. Причем троих, про которых никто бы такого и не подумал. Казалось, ужас кошмарного происшествия пробудил их от спячки – каждого на особый манер. Случившееся потрясло их, но потрясение протянуло недолго. Теперь они хотели только одного – бежать отсюда, ценою любого риска, бежать из забитой людьми пустоты этих мест.
Внешне непредприимчивых, их, тем не менее, раздирало желание покинуть эту перенаселенную мертвецкую; внешне бездеятельные, они, тем не менее, готовы были решиться на бегство. Благо вся троица числилась у полиции в розыске.
Рактелок с его бледным, словно побитым лицом и общим выражением мученичества. Интересующийся только собой, и если не пораженный манией величия, то очень к ней близкий. А как же то обстоятельство, что он прикован к постели? И как поступить с «остатком» неотличимых томов, столько лет подпиравших его подушку и окружавших кровать?
Кровать, благодаренье Швырку и еще одному-двум друзьям, ныне сменило кресло на колесиках. Со спинки кресла свисал здоровенный мешок. Мешок наполняли книги, придавая ему немалый вес. Несчастный Швырок, чья обязанность состояла в том, чтобы толкать кресло, книги, Рактелка и что там еще, перекатывая их с места на место, мало находил удовольствия в этом занятии. Швырок не только держался самого невысокого мнения о Литературе вообще, еще даже большую неприязнь внушали ему вот эти самые книги и особенно оттого, что каждая повторяла другую и каждая требовала от его сердца лишнего напряга.
Но хоть книги были и толстые, увесистые, – хорошо еще, что большую их часть Рактелок выкинул, – и хоть они повторялись дюжины раз, ни о бунте, ни о каких-то своих правах Швырок даже не помышлял. Он знал, что без Рактелка пропал бы.
Сам же Рактелок настолько был погружен в поверхностные размышления, что даже вероятие каких-то там страданий Швырка ни разу не пришло ему голову.
Разумеется, время от времени Рактелок слышал что-то вроде стенаний, однако они интересовали его ничуть не больше, чем, скажем, скрип трущихся одна о другую древесных ветвей.
ГЛАВА СЕМЬДЕСЯТ ШЕСТАЯ
Безлунной, беззвездной ночью выбрались они из Подречья и повлеклись на северо-северо-восток. И уже через месяц миновали границу страны.