Трое старых бродяг повидали в жизни всякие виды, – едва поняв, что хаос, созданный ими, более чем достаточен, они бежали из обозленной толпы.
Небо, при всей густоте его красок, казалось теперь не таким зловещим. Ясные, свежие тона проступили в нем.
Бродяги, Рактелок и другие, воссоединившись, как и было задумано, на ветвях одного из деревьев, сидели в его листве, будто большие серые птицы.
Но вот Рактелок поднял к небу лицо и свистнул. То был сигнал для Титуса – путь туда, где длинной чередой стояли, точно фрегаты на якоре, аэропланы, свободен.
ГЛАВА СТО ВОСЕМНАДЦАТАЯ
Как же они были красивы, эти грозные аппараты, каждый особого цвета, каждый особой формы. И все-таки в них было нечто общее – скорость, которая составляла самую их суть.
Хотя Юноне и Титусу казалось, будто они плетутся к своей машине уже целую вечность, прошло не больше восьми, примерно, минут, прежде чем они увидели ее – лимонно-зеленую, похожую формой на чурку, какой играют в чижи.
Уже поднимаясь на борт, они услышали гневные голоса, становившиеся что ни миг все громче, и действительно, когда машина оторвалась от земли, на поле выскочил первый из брошенных гостей.
А Мордлюк? Что сталось с огромной руиной? С этим телом? Оно так мирно покоилось под солнцем. Отвернув в последнем успокоении голову. Что могли они сделать с ним с ним? Ничего они не могли.
Машина взвилась в воздух, и они увидели его, уменьшенного расстоянием. Вот он показался им не более птицы; вот – насекомым на яркой земле. И вот исчез. Исчез? Значит, они его бросили? Утратили навсегда? Покинули там, где он лежал, уходя все ниже, ниже, словно в глубины вод: Мордлюк… распростертый в вечном безмолвии, откинув в сторону руку.
Долгое время, пока самолет поднимался, устремляясь на юг, они не обращали друг на друга никакого внимания, каждый думал о своем, каждый блуждал по своей пустыне.
Якорь, пальцы коего машинально скользили по приборной доске, был, возможно, ближе к реальности, нежели Титус с Юноной, – ему приходилось оставаться настороже, однако и он выглядел не таким, как всегда, и на его лице лежала тень, которой Юнона прежде не видела.
По временам, пока они неслись в высоте, пока мир раскидывался под ними, долина за долиной, даль за далью, город за городом, океан за океаном, начинало казаться, будто сама земля бредит в его голове… и космос – в костях, вселенная, озаренная сотнями светил, переполненная тенями и телами; переливающаяся цепочками взаимосвязанных частностей… событий и действий. Бессмысленных, беспорядочных, лишенных конца и начала.
ГЛАВА СТО ДЕВЯТНАДЦАТАЯ
Юнона оставалась недвижной. Профиль ее словно был заимствован с древней монеты. Полнота подбородка, прямой, короткий нос – лицо этой женщины летело само по себе, отдельно рисуясь в небе. Планета высветила ее скулу, обнаружив слезу. Слеза тоже не двигалась. Ей некуда было катиться. Плавный изгиб скулы не пропускал ее.
Титус, повернувшийся, чтобы взглянуть на Юнону, внутренне отшатнулся от ее муки. Не смог ее вынести. Он увидел в ней осуждение своего отступничества. И сразу возненавидел себя за эту мысль и в агонии замешательства наполовину привстал с сидения. Собственное существование было ему отвратительно. Отвратительна была неестественность, из ладоней которой он так долго кормился. Лицо Мордлюка разрасталось в памяти Титуса, охватывая ее, проникая все глубже. Оно заполнило красочный самолет. Заполонило небо. А после обрело и голос. Был ли то сам Мордлюк, с полузакрытыми глазами над каменными скулами?
Титус, гоня эти мысли, встряхнул головой. Якорь посмотрел на юношу и отбросил с глаз спутанные рыжие волосы. И посмотрел еще раз.
– Куда мы летим? – наконец спросил он. Но не услышал ответа.
ГЛАВА СТО ДВАДЦАТАЯ
Пала ночь, маленький самолет несся, как насекомое, в пустоте. Время казалось лишившимся смысла; но, в конце концов, встала, вороша на груди буйные перья, заря.
Рыжий пилот, казалось, поник на приборную доску – впрочем, время от времени он встряхивался и что-то там переключал. Со всех сторон его окружали замысловатые внутренности желтой машины – существа, страшного в своей быстроте, в смертоносности очертаний, существа, состоящего из таинственных металлических уравнений.
Юнона, припав к плечу Титуса, крепко спала. Титус сидел, храня, пока изящный самолет со свистом рассекал воздух, каменное молчание.
Внезапно юноша выпрямился и сжал ладони. Лоб его покрылся темным румянцем. Он словно бы только сейчас услышал вопрос Якоря.
– Тут кто-то спрашивал, куда мы летим? Или мне это послышалось? Или это всего лишь моя фантазия?
– Что ты, Титус? – спросила, поднимая голову, Юнона.
– Что я? Ты это спросила? Так ты ничего не знаешь? Ни ты, ни он? Так? Выходит, у нас нет никакой цели? Мы просто движемся, вот и все; от одного неба к другому. Значит, вот как ты думаешь? Или я обезумел? Я потопил дом, в котором родился, в пустых словесах, пока смрад его имени не поднялся до небес? Горменгаст! О Горменгаст! Как мне доказать, что ты существуешь?
И Титус стал бить и бить головой о колени.
– О боже! Боже! – бормотал он. – Обереги меня от безумия.
– Ты безумен не больше, чем я, – сказал Якорь. – Или любой другой заблудившийся человек.
Но юноша продолжал биться о колени головой.
– Титус! – воскликнула Юнона. – Мы будем искать твой дом, пока не найдем. Разве я хоть раз усомнилась в тебе?
– Это всего только жалость ко мне. Твоя проклятая жалость, – крикнул Титус. – Ты не веришь. Ты добра, но ты не веришь. О господи, твоя ужасная, бессмысленная жалость! Ты не понимаешь, как мне нужны мои серые башни? Мой Доктор, мой Кличбор. Если я стану кричать, сможет она услышать меня? Выключите двигатель, господин Якорь, я позову ее с высоты.
Юнона с Якорем переглянулись, двигатель смолк. Скользящая тишина обступила их. Титус откинул голову, чтобы закричать, но не издал ни звука. Только в себе расслышал он далекий голос, взывающий:
– Мама… мама… мама… мама… где ты? Где… ты? Где…
ГЛАВА СТО ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ
У них, не знающих, куда они залетели, поскольку вокруг простирались одни лишь чужие горы и огромное, неслыханное море, не оставалось, тем не менее, выбора – только лететь, проникая все глубже в неведомое.
Гладкой машиной своей они теперь управляли по очереди, и то, что часть ответственности возлагалась на Титуса, шло ему только на пользу. Работа эта хотя бы ненадолго отвлекала его от мыслей.
Но и тогда разум Титуса пробуждался лишь наполовину. Детство, бунтарство… ослушание и вызов; странствия, приключения – и вот он уж больше не юноша, но мужчина.
– Прощай, мой друг. Позаботься о ней. Второго такого сердца не сыщешь.