Как ни привязалась Кида к Титусу, которого она кормила грудью и о котором нежно пеклась, ей становилось ясно, что пора возвращаться в Нечистые Жилища. Кида покинула их с внезапностью, с какой человек, ощутивший вдруг зов Провидения, покидает прежнюю жизнь и уходит в другую. Теперь же молодая женщина сознавала совершенную ею ошибку – и сознавала, что, оставаясь в замке дольше, чем то необходимо для младенца, она впадает в новую ложь.
День за днем смотрела она в окно комнатки, отведенной ей рядом с жильем госпожи Шлакк, смотрела туда, где высокая замковая стена заслоняла Жилища, которые Кида знала с младенческих лет и в которых за последний год страсти ее всколыхнулись столь грубо.
Недавно похороненное ею дитя было сыном старого резчика, считавшегося среди Внешних мастером непревзойденным. Замужество навязал ей железный закон. Ваятели, единодушно признаваемые превосходящими всех остальных, могли, по достижении пятидесятилетнего возраста, выбрать себе в жены любую девушку и даже тени протеста против их выбора законом не допускалось. Этот обычай, существовавший с времен незапамятных, не оставил Киде иного выбора, кроме супружества с диковатым, гневливым стариком, переполненным, впрочем, не по годам кипучей энергией.
С раннего утра и до часа, когда меркнул свет, он занимался одной лишь резьбой. Он вглядывался в свою работу под всевозможными углами, отступая от нее, щуря глаза от солнца, он приседал на корточки и сидел, созерцая ее. Затем подбирался к ней, словно изготовясь наброситься на статую, как хищник набрасывается на обездвиженную страхом добычу, но, приблизясь к деревянной фигуре, оглаживал ее широкой ладонью, будто любовник, ласкающий груди возлюбленной.
Через три месяца после того, как он и Кида совершили брачный обряд, стоя бок о бок на свадебном холме, распложенном к югу от Извитого Леса, и слушая старческий голос, взывающий к ним из сумрачной дали, – ладони их были соединены, его ступня покоилась на ее, – через три месяца после этого он умер. Неожиданно уронив на землю молоток и резец, он схватился руками за сердце, оскалил зубы и рухнул, и энергия жизни изошла из него, покинув тело, обретшее сходство со старым, пересохшим мешком. Кида осталась одна. Она не любила мужа, но преклонялась перед ним и перед поглощавшей его художнической страстью. Она снова стала свободной, если не считать того, что в день смерти мужа ощутила в себе биенье иной, отличной от ее жизни – теперь, почти год спустя, недолго проживший первенец Киды лежал в сухой земле рядом с отцом.
Страшное, преждевременное старение, столь внезапно постигающее лица Внешних, еще не смяло черты ее окончательно. Казалось, оно подошло к Киде так близко, что красота ее вскрикнула, протестуя, подобно оленю, поворачивающемуся к гончим и застывающему в горделивой позе, потрясая рогами.
Воспаленная красота проступает в облике дев из Нечистых Жилищ примерно за месяц до того, как порча, которой она предназначена, уничтожает ее. С младенчества и до наступления этих сроков трагической красоты прелесть их отзывает странной невинностью, хрустально ясной невозмутимостью, в которой не видится никакого предощущения будущего. Когда же в этой ясности прорастает корнями темное семя и к пламени примешивается дым, тогда, как случилось ныне и с Кидой, весь облик их обретает опасное великолепие.
Одним теплым вечером, сидя с Титусом у груди в комнате госпожи Шлакк, Кида повернулась к старенькой няне и негромко сказала:
– В конце этого месяца я возвращаюсь домой. Титус окреп, с ним все в порядке, он сможет обойтись без меня.
Нянюшка, мерно клевавшая носом, ибо она всегда пребывала в одном из двух состояний – либо задремывала, либо просыпалась, – открыла, когда сказанное Кидой просочилось в ее сознание, глаза и испуганно вскрикнула:
– Нет! Нет! Тебе нельзя уходить! Нельзя! Нельзя! Ах, Кида, ты же знаешь, какая я старая! – и просеменив через комнату, она схватила Киду за руку. Тут Нянюшка вспомнила о высоте занимаемого ею положения и, еще не успев отдышаться, воскликнула: – Я говорила тебе, не называй его Титусом. «Лорд Титус» или «его светлость», вот как ты должна говорить. – И словно облегчив таким образом душу, няня вновь обратилась к предмету своей тревоги: – Ох, ты не можешь уйти! Ты не можешь уйти!
– Я должна, – ответила Кида. – У меня есть на это причины.
– Почему? почему? почему? – возопила няня сквозь слезы, уже покатившие зигзагами по ее глупенькому старому личику. – Почему должна?
И она притопнула ножкой в шлепанце, не произведя, впрочем, сколько-нибудь слышного шума.
– Ты обязана мне ответить! Обязана! Почему ты меня бросаешь? – Нянюшка сжала ладошки. – Я все Графине скажу! Все ей скажу!
Кида, не обратив на внимания угрозу, перенесла Титуса с одного своего плеча на другое, и он, только что плакавший, сразу примолк.
– С тобой ему будет хорошо, – сказала она. – А когда он подрастет и станет тяжеловат для тебя, ты отыщешь себе другую помощницу.
– Разве такую, как ты, найдешь? – пискнула нянюшка Шлакк, словно обвиняя Киду в чрезмерной пригодности для этой роли. – Они все будут хуже тебя. Они будут надо мной издеваться. Некоторым нравится издеваться над старухами вроде меня. Ох, бедное мое сердце! мое бедное слабое сердце! что же мне теперь делать?
– Ну, перестань, – сказала Кида. – Ничего тут страшного нет.
– А вот есть. Есть! – со вновь окрепшей начальственной интонацией вскрикнула госпожа Шлакк. – Еще и пострашнее, куда страшнее. Все меня бросают, потому что я старая.
– Надо будет подыскать кого-то, кому ты сможешь довериться. Я попробую помочь тебе в этом, – сказала Кида.
– Правда? правда? – воскликнула няня, прижимая пальцы к губам и глядя на Киду из-под красных обводов глазниц. – Нет, правда? Они ведь все на меня взвалили. Мать Фуксии все взвалила на меня. Она и его светлость-то толком не видела, ведь так? Ведь так?
– Так, – ответила Кида. – Ни разу. Но он счастлив.
Она отняла от себя младенца и уложила его между одеялами колыбели, где он, недолго попищав, принялся с удовольствием сосать собственный кулачок.
Нянюшка Шлакк вдруг снова вцепилась в руку Киды.
– Ты не сказала мне почему, не сказала почему, – залепетала она. – Я хочу знать, почему ты меня бросаешь. Ты никогда ничего мне не говоришь. Никогда. Наверное, я такая, что мне и говорить-то не стоит. Ты, наверное, думаешь, что я ничего не значу. Почему ты мне ничего не рассказываешь? Ох, бедное мое сердце, выходит, я слишком стара, чтобы со мной разговаривать.
– Я расскажу тебе, почему я должна уйти, – сказала Кида. – Садись и слушай.
Нянюшка уселась на низкий стульчик и сжала морщинистые ладошки.
– Расскажи мне все, – попросила она.
Почему Кида нарушила долгое молчание, бывшее частью ее натуры, и частью значительной, она и сама потом понять не могла. Она сознавала лишь, что, рассказывая о себе человеку, вряд ли способному понять ее, она, по сути дела, разговаривает с собой, с облегчением чувствуя, как с сердца ее снимается тяжкий груз.