Тот же человек купил и Рэндалла. Мальчика заставили прыгать и бегать по полу, а также исполнять множество других трюков, демонстрируя свою живость и физическое состояние. Все время, пока шла торговля, Элиза плакала навзрыд и заламывала руки. Она умоляла этого человека не покупать ее сына, если он не купит в придачу ее саму и Эмили. Она обещала в этом случае быть самой верной рабыней из всех, живущих на этом свете. Мужчина ответил, что не может себе этого позволить, и тогда Элиза разразилась пароксизмом скорби, громко рыдая. Фриман резко развернулся к ней, зажав кнут в поднятой руке, и велел прекратить шум, или он ее выпорет. Он не потерпит таких дел – что еще за нытье; и, если она не замолчит сию же минуту, он выведет ее во двор и выдаст ей тысячу плетей. Да, уж он-то быстро выбьет из нее всю эту чушь – и будь он проклят, если это не так. Элиза скорчилась перед ним и пыталась вытереть слезы, но все было напрасно. Она хочет быть со своими детьми, сказала она, то недолгое время, которое ей осталось жить. Ни нахмуренные брови, ни все угрозы Фримана не могли заставить замолчать безутешную мать. Она продолжала самым жалостным образом умолять и упрашивать не разлучать их троих. Вновь и вновь она твердила, как любит своего мальчика. Десятки раз повторяла она свои прежние обещания – о том, какой верной и послушной она будет; как усердно она станет трудиться день и ночь, до последнего мгновения своей жизни, если только он купит их всех вместе. Но все напрасно; тот человек не мог себе «этого позволить». Сделка совершилась, и Рэндалл должен был уйти. Тогда Элиза бросилась вслед за ним; обнимала его страстно; целовала его снова и снова; просила его помнить ее – и все это время ее слезы струились по лицу мальчика, точно дождевые струи.
Фриман проклинал ее, называя ревой-коровой, плаксивой девкой, и велел ей встать на свое место и вести себя как следует. Он поклялся, что не станет терпеть подобной чепухи ни секундой дольше. Он скоро даст ей настоящий повод для слез, если она не будет чертовски осторожна, уж в этом-то она может положиться на его слово.
Плантатор из Батон-Руж вместе со своими новыми покупками был готов отбыть.
– Не плачь, мама. Я буду хорошим мальчиком. Не плачь, – повторял Рэндалл, оглядываясь, когда они выходили за дверь.
Что сталось с этим парнишкой, одному Богу известно. То была воистину скорбная сцена. Я и сам бы заплакал, если бы посмел.
В ту ночь почти все, кто прибыл на бриге «Орлеан», заболели. Люди жаловались на резкую боль в голове и спине. Малютка Эмили – что было совершенно для нее необычно – не переставая плакала. Утром позвали врача, но он не мог определить причины наших жалоб. Когда он осматривал меня и задавал вопросы, касавшиеся моих симптомов, я сообщил ему свое мнение о том, что это заражение оспой – упомянув о факте смерти Роберта как о причине своего мнения. Вполне может быть, согласился он и сказал, что пошлет за главным врачом больницы. Вскоре прибыл главный врач – низкорослый светловолосый мужчина, которого называли доктором Карром. Он объявил, что это оспа, после чего весь двор переполошился. Когда доктор Карр ушел, Элизу, Эмми, Гарри и меня усадили в телегу и увезли в больницу – большое беломраморное здание, стоявшее на окраине города. Нас с Гарри поместили в палату на одном из верхних этажей. Болезнь накинулась на меня с чудовищной силой. В течение трех дней я был почти слеп. Однажды, когда я лежал в таком состоянии, вошел Боб, сказав доктору Карру, что Фриман послал его расспросить, как у нас дела. Скажи ему, велел доктор, что Платт очень плох, но если он доживет до девяти вечера, то, может быть, и оправится.
Я думал, что умру. Хотя впереди меня ожидало мало чего такого, ради чего стоит жить, приближение смерти приводило меня в ужас. Я-то полагал, что моя судьба – окончить жизнь в лоне моей семьи; но испустить дух посреди незнакомцев, при таких обстоятельствах – то была горькая мысль!
В больнице было множество людей обоих полов и всех возрастов. На задворках здания сколачивали гробы. Когда кто-нибудь умирал, звонил колокол – сигнал санитару прийти и доставить тело во владения плотника. Множество раз, всякий день и всякую ночь, звонящий колокол подавал свой меланхоличный голос, объявляя о еще одной смерти. Однако мое время еще не пришло. Когда кризис миновал, я начал выздоравливать, и по истечении двух недель и двух дней вернулся вместе с Гарри в загон, неся на лице своем отметины болезни, которые по сей день продолжают его обезображивать. Элизу и Эмили тоже привезли на следующий день в возке, и снова мы маршировали по демонстрационной зале под наблюдением и пристальным взглядом покупателей. Я все еще лелеял надежду, что пожилой джентльмен, искавший кучера, снова зайдет, как обещал, и купит меня. В этом случае я чувствовал бы абсолютную уверенность в том, что скоро вновь обрету свободу. Покупатели шли один за другим, но пожилой джентльмен так и не объявился.
Наконец однажды, когда мы были во дворе, вышел Фриман и велел нам идти на свои места в большую залу. Когда мы вошли, оказалось, что нас ждет какой-то джентльмен, и поскольку он будет часто упоминаться в дальнейшем развитии этого повествования, описание его внешности и моя оценка его характера с первого взгляда, возможно, придутся к месту.
Это был человек выше среднего роста, несколько сгорбленный и сутулившийся. Он был красивый мужчина и, похоже, достиг средних лет. В его внешности не было ничего отталкивающего; напротив, нечто жизнерадостное и привлекательное проскальзывало в его лице и в тоне голоса. Утонченные стихии благотворно смешались в груди его, и это замечал каждый. Он прохаживался среди нас, задавая множество вопросов о том, что мы умеем делать и к какому труду привычны; если мы хотим жить у него и если мы будем хорошо себя вести, он нас купит; и прочие расспросы в том же духе.
После некоторого дальнейшего изучения и беседы, касавшейся цен, он наконец предложил тысячу долларов за меня, девятьсот за Гарри и семьсот за Элизу. То ли оспа снизила нашу цену, то ли была иная причина, по которой Фриман согласился скинуть пять сотен долларов с той цены, которую вначале просил за меня, – этого я не знаю. Во всяком случае, после краткого напряженного размышления он объявил, что принимает предложение.
Как только Элиза услышала это, вновь начались ее мучения. К тому времени она исхудала, и глаза ее запали от болезни и горя. Для меня было бы облегчением, если бы я мог обойти молчанием последовавшую далее сцену. Она вызывает воспоминания более скорбные и трагические, чем способен описать человеческий язык. Видывал я матерей, которые в последний раз целовали лица своих мертвых отпрысков; видывал я, как они сопровождали своих детей в могилу, когда земля сыпалась с глухим стуком на их гробы, скрывая возлюбленных чад от материнских глаз навсегда; но никогда не видел я такого выражения сильнейшей, безмерной и безбрежной скорби, как когда Элиза расставалась со своей малышкой. Она сорвалась со своего места в ряду женщин и, устремившись туда, где стояла Эмили, подхватила ее на руки. Девочка, сознавая некую надвигающуюся опасность, инстинктивно обвила ручонками материнскую шею и спрятала свою маленькую головку на ее груди. Фриман резко приказал ей замолчать, но она его не слушала. Он схватил ее за руку и грубо потянул, но она лишь теснее прижимала к себе ребенка. Тогда, сопровождая свои действия вереницей страшных ругательств, он нанес ей такой бессердечный удар, что она отшатнулась и едва не упала. О, как жалостно стала она тогда причитать, и умолять, и просить, чтобы их не разлучали. Почему их не могут купить вместе? Почему бы не оставить ей хотя бы одного из ее дорогих детей?