Я отправил фотокопии писем. И стал ждать известий из консульства.
Я прекрасно представлял, что должно произойти. Невозможно опровергать то, что написано твоей собственной рукой.
Наконец они ответили в том смысле, что случай Морикана действительно трудный, что бедняга явно не в своем уме. Консульство было бы только несказанно радо отправить его обратно домой, имей они средства на подобные цели. (Этих средств у них, естественно, не имелось.) Может быть, если бы он, вице-консул, приехал и обговорил все со мной, мы нашли бы какое-то решение, устраивающее всех. Пока же они позаботятся, насколько смогут, о Морикане.
Он таки приехал, и у нас с ним был долгий разговор. К счастью, жена находилась тут же, чтобы подтвердить мои слова. Наконец, после того как мы слегка перекусили, он достал фотоаппарат и сделал несколько снимков — нас и дома с участком. Место восхитило его. Он попросил разрешения приехать как-нибудь еще, как друг.
— И этот идиот говорит, что здесь невыносимо жить! — покачал он головой. — Да ведь это рай.
— Для него — потерянный рай! — возразил я.
— Что вы намерены с ним делать? — отважился я спросить, когда он собрался уезжать. Он пожал плечами, сказал:
— Что можно поделать, если человек неисправим?
Тепло поблагодарив меня за все, что я сделал для его соотечественника, выразив сожаление по поводу неприятностей, которые тот доставил мне, консул сказал:
— У вас, должно быть, безграничное терпение.
Больше я о нем не слышал. И о том, что было с Мориканом дальше, тоже не знал — пока не получил номер «Le Goeland» за третий квартал 1954 года, где сообщалось о его смерти. От редактора этого журнала Теофиля Бриана — последнего и единственного друга Морикана — я и узнал недавно кое-какие подробности его жизни в период от нашего с ним прощания в Монтерее, неполных три месяца спустя после его прибытия в Биг-Сур, и до его жалкого конца.
Мы расстались в марте 1948-го. Непонятно, как он протянул до осени 1949-го, когда иммиграционные власти депортировали его.
Даже Бриан мало что мог рассказать об этом времени. Черном, evidemment
[408]
. В конце сентября он объявился в доме Бриана в Бретани, где ему предложили пристанище. Там ему удалось продержаться только шесть недель. Как тактично говорит об этом в своем письме Бриан: «Слишком скоро мне стало ясно, что наша совместная жизнь не может продолжаться бесконечно долго». Итак, 17 ноября преданный друг отвез его в Париж и поселил в тот же «Отель Модиаль». С этого момента, хотя какое-то время он еще держался, его состояние стало быстро ухудшаться. Наконец, когда он уже был в полном отчаянии, судьба определила ему принять последнее унижение, то есть согласиться на то, чтобы его поместили в швейцарский приют для престарелых на авеню Сен-Манде в Париже. Это заведение было основано его собственными родителями. Здесь он выбрал крохотную комнатушку, выходящую во двор; из окна ему была видна памятная доска в честь открытия сего заведения его матерью и братом, доктором Айвеном Мориканом.
«Tous ses amis, — пишет Бриан, — sauf moi, l'avaient abandonne. Ses nombreux manuscrits etaient refoules chez les editeurs. Et bien entendu, des drames epais surgirents bientot entre lui et les directrices de l'Asile. Je m'efforcai de le calmer, lui representante que cette cellule, qu'il avait d'ailleurs merveilleusement amenagee, constituait son ultime havre de grace»
[409]
.
Развязка наступила неожиданно. Как пишет Бриан в некрологе в «Le Goeland», в день своей смерти Морикан утром принимал посетительницу, дорогого друга. Она оставалась у него до полудня. При расставании он совершенно спокойно сказал, что она больше никогда его не увидит. А так как он, казалось, пребывает в добром здравии и хорошем настроении и ничто в их разговоре не давало повода для подобных слов, она восприняла это как boutade
[410]
. В тот же день, ближе к четырем часам, у него случился сердечный приступ. Он добрался до кухни попросить о помощи, но, несмотря на его тяжелое состояние, никто не увидел повода для тревоги. Послали за врачом, но тот был занят. Когда освободился и пришел, было уже слишком поздно. Ничего не оставалось, как спешно везти бедного Морикана, который был на последнем издыхании, в больницу. Когда его доставили в госпиталь Св. Антуана, он был без сознания. В тот же вечер, в десять часов тридцать минут, он скончался, не приходя в сознание. 31 августа 1954 года.
В последние мгновения своей жизни, пишет Бриан, он был «seul comme un rat, nu comme le dernier des clochards»
[411]
.
ЭПИЛОГ
Несколько лет назад я натолкнулся на следующие слова Миларепы, тибетского святого: «Это было написано; и это должно было быть написано. И вот куда это завело».
Я часто вспоминаю эти слова, когда прибывает почта. Прибытие почты! Событие, которое на взморье случается трижды в неделю. Начнем с того, что это означает потерю целого дня. Едва успеваешь закончить ланч, слышишь, как сигналит Джейк, почтальон. Карабкаешься верх по склону к шоссе, навьюченный мешком для почты, бельем для прачечной, посылками, книгами, канистрой для керосина и прочим, что нужно починить, отправить или наполнить. Почтальон с женой принимаются разгружать грузовичок. Народ наперебой требует заказанное: масло, яйца, сигареты, хлеб, кекс, молоко, газеты и массу других вещей, которые Джейк привозит вместе с почтой: срочные бандероли, сундуки, матрацы, дрова, мешки с углем и так далее. Полчаса уходит на то, чтобы выудить из общей кучи свое и узнать последние новости по бесплатному телеграфу.
Иногда Джейка приходится дожидаться час или два. Иногда дорогу размывает или же ломается его грузовичок.
По понедельникам, средам и пятницам, в дождь или ведро, ни о чем другом не можешь думать, как только о том: приедет ли Джейк.
Когда он уезжает, наступает пора перетаскивать всю груду домой, спускаться по скользкому склону, нагрузившись углем и дровами, керосином, бельем из прачечной, мешком с почтой, бандеролями, книгами, газетами, запасами продуктов и выпивки. Приходится делать несколько заходов. Если живешь на горе, а не у моря, каждый заход — это потерянный час.
Наконец усаживаешься и, попивая кофе с привезенным кексом или пирожком, которые назавтра уже не угрызешь, принимаешься неспешно разбирать почту. Скоро пола уже не видно под конвертами, оберткой, упаковочным картоном, шпагатом, мягкой стружкой и прочим мусором. Часто я оказываюсь последним, кто прочитывает собственную почту. К тому времени, как я добираюсь до нее, самые захватывающие новости сообщаются мне viva voce
[412]
. Я перебираю письма, как человек, ищущий потерявшуюся перчатку среди потухших углей. В глаза лезет рецензия на одну из моих книг. Обычно — нелестная. Некоторые письма летят на пол нераспечатанными; они от тех назойливых типов, которые продолжают слать толстенные послания, несмотря на то, что я никогда им не отвечаю. Кто-то читает газету. Кричит: «Послушай-ка вот это!» И, глядя одним глазом в недочитанное письмо, я слушаю какую-нибудь отвратительную новость, имеющую отношение к внешнему миру. Ну вот, посылки вскрыты, и мы принимаемся разглядывать полученные книги, пластинки, журналы и брошюры. Иногда среди них попадаются интересные, способные приковать тебя к креслу чуть ли не на час. Поднимаешь ненароком голову и видишь, что уже пять часов. Тебя охватывает паника. «Нужно работать», — бормочешь ты. Но тут раздается стук в дверь, и, конечно же, на пороге появляются трое или четверо незнакомцев, незваные гости, которые прослышали, что ты поселился в этих чудесных краях, и решили навестить тебя, чтобы просто посмотреть, как ты живешь. Откупориваешь бутылку вина, присланную какой-нибудь доброй душой из Миннесоты или Орегона, и делаешь вид, что совершенно свободен. «Оставайтесь, пообедаем вместе, — говоришь, — скоро уже пора за стол».