(«Пусть она опять поедет на лифте, папочка!»)
Но одного они никак не могли постичь — как это Кама, которая была просто маленькой девочкой, сама со всем справлялась в таком огромнейшем городе, как Нью-Йорк. Конечно, я же и заронил в них сомнение, расписав, как выглядит Нью-Йорк с высоты птичьего полета. (Тони никогда не был дальше Монтерея, а Вэл лишь однажды побывала в Сан-Франциско.)
— А много людей в Нью-Йорке, папочка? — не уставал спрашивать Тони.
На что я не уставал отвечать:
— Миллионов десять, наверно.
— Это очень много, да? — делал он предположение.
— Еще бы! Ужасно много! Тебе до стольких не сосчитать.
— Спорим, там сто миллионов людей, в Нью-Йорке? Тыща миллионов миллионов!
— Точно, Тони. Ты выиграл.
Тут вмешивается Вэл:
— А вот и не выиграл. Нету там ста миллионов людей, в Нью-Йорке, правда, папочка?
— Ну конечно, правда!
И, чтобы положить конец спору...
— Послушайте, никто точно не знает, сколько народу живет в Нью-Йорке. Можете мне поверить. Так на чем мы все-таки остановились?
Раздавался чей-нибудь голосок:
— Она завтракает в постели, ты что, забыл?
— Ага, она как раз позвонила коридорному, чтобы сказать, чего ей хочется на завтрак. А ему еще надо подняться на лифте, да, пап?
Я, конечно, наделил Каму самыми изящными, утонченными манерами. Будь она в реальной жизни такой, какою я ее описал, отец отрекся бы от нее. Но для Вэла и Тони она была само изящество. Та еще штучка, если вы понимаете, что я имею в виду.
— А как это, папочка, она всегда говорит, когда мальчик стучится в дверь?
— Entrez, s'il vous plait!
[82]
— Это французский, да, пап?
— Верно, это французский. Ведь Кама умела говорить на нескольких языках, ты разве не знал?
— На каких?
— Испанском, итальянском, польском, арабском...
— Это не язык!
— Что — не язык?
— Арабски.
— Ладно, парень, а что же это по-твоему?
— Птичка... или что-нибудь еще.
— Никакая не птичка, правда, папочка? — пищит Вэл.
— Это язык, арабский, — сказал я, — но на нем никто не говорит, кроме арабов.
(Ничего нет лучше, чем кормить детишек точными сведениями прямо с колыбели.)
— Вообще-то нам не очень интересно, как она говорила, — заявляет Вэл. — Рассказывай дальше! Что она делала после завтрака?
Хороший ход. Я сам не представлял, что Кама собирается делать после завтрака. Нужно было что-то придумать, и побыстрей.
Пожалуй, подойдет поездка на автобусе. По Пятой авеню до зоопарка в Бронксе. На зоопарк должно уйти вечера три...
Рассказ о том, как Кама приняла душ и оделась, звонком вызвала горничную, чтобы та причесала ее и так далее, потом позвонила управляющему, чтобы справиться, какой автобус идет к зоопарку, и, самое важное, дождалась, пока лифт поднимется на ее пятьдесят девятый этаж, занял уйму времени и потребовал от меня немалой изобретательности. Когда Кама наконец вышла из отеля, одетая, как старлетка, и готовая к осмотру достопримечательностей, я уже начал выдыхаться. У меня было одно желание — быстрей доставить ее к зоопарку, но не тут-то было, им непременно хотелось знать, что из увиденного понравилось Каме больше всего (она сидела на втором этаже), пока автобус медленно двигался по Пятой авеню.
Я старался изо всех сил, описывая ненавистные мне улицы и виды. Но начал я не с Пятьдесят девятой улицы, а с Флэтайрон-билдинг на углу Двадцать третьей и Бродвея. Чтобы быть совсем уж точным, я начал с офиса «Вестерн Юнион»
[83]
, моей последней штаб-квартиры. Должен признаться, на них не произвели особого впечатления мои слова о том, что в тот день, когда я навсегда покинул контору, для меня началась новая жизнь и я шел по Бродвею, чувствуя себя как раб, обретший свободу. Им хотелось видеть магазины и магазинчики, вывески, толпы народа; им хотелось знать все о киосках на Таймс-сквер, торгующих фруктовым соком, в которых за монетку в десять центов можно получить высокий стакан вкуснейшего ледяного сока всевозможнейших фруктов. (В Калифорнии, земле молока и меда, орехов и фруктов, нет подобных киосков.)
Между тем Кама, сидя рядом со словоохотливой старушкой с пакетом земляных орехов, возбужденно смотрит по сторонам. Старушка обращает ее внимание на самые интересные места, мимо которых они проезжают, а Кама помогает ей опустошать пакет. «Береги кошелек, — говорит пожилая дама. — В Нью-Йорке полно воров».
— Ты тоже, давно еще, был вором, да, пап? — говорит Тони.
Делаю вид, что не слышу, но от него так просто не отделаешься.
— Нет, ты был в тюрьме и сбежал, проделал дыру в стене, — говорит Вэл. — Это было в Африке, когда ты был в Иностранном легионе, правда же?
— Ну конечно, Вэл.
— Но все-таки ты был вором, ведь был же, пап?
— Как тебе сказать, и был и не был. Я был конокрадом. А это немножко другое дело. Я никогда не крал денег у детей.
— Ага, вот видишь, Вэл!
К счастью, мы проезжали как раз мимо Рокфеллеровского центра. Я показал им на каток, где было много народу.
— Почему в Калифорнии вода никогда не замерзает? — спросил Тони.
— Потому что здесь никогда не бывает достаточно холодно. — Это был легкий вопрос.
Центральный парк потряс их. Такой огромный, такой красивый. Я ничего не сказал им о полицейских, которые шарят по ночам в кустах в поисках любовников, страждущих уединения. Вместо этого я рассказал, как ежедневно по утрам катался на лошади, прежде чем отправляться на работу.
— Ты обещал нам лошадку, помнишь?
— Да! Когда ты ее купишь?
Проезжая мимо старого особняка на правой стороне улицы, я вспомнил о тех днях, когда, курьером «Айзек Уолкер и сыновья», разносил костюмы и бывал в этом неприветливом месте. Вспомнил и о старом Хендриксе, жившем одиноко и окруженном лишь свитой ливрейных лакеев. И до чего ж старый мошенник был брюзглив, даже когда не досаждала больная печень! Я вспомнил и о семействе Рузвельтов, о том, как они: папаша Эмлин и трое его сыновей, все банкиры, шагали в ряд каждое утро, зимой и летом, в дождь и ведро, по Пятой авеню, направляясь к Уолл-стрит, а вечером после «работы» обратно. В руках — трости, но без пальто, без перчаток. Прекрасно, когда можешь позволить себе каждый день вот так совершать променад. Мои «променады» по Пятой авеню были совершенно другого рода. Я скорей шнырял туда и обратно, чем «дышал воздухом». И конечно, не помахивал при этом тросточкой.