Нет, будучи писателем, я не могу не смотреть на новое мое окружение иными глазами, чем просто друг или сосед. Я могу видеть все то, что видела Джин Уортон — и, возможно, больше. Я решил остановиться на «самом интересном», что произошло со мною здесь, будь то хорошее или плохое, радостное или напротив. Я не собираюсь описывать нравы окружающего меня общества. Для меня не имеет значения, что, пройдя несколько десятков ярдов в ту или в другую сторону, я могу столкнуться с каким-нибудь злобным ублюдком, или богоданным сукиным сыном, или мерзким скрягой, или тщеславным и высокомерным дураком. «Чтобы мир создать, нужно каждой твари по паре». Ouais!
[151]
Если я сойду с коровьей тропинки в своих ежедневных прогулках по холмам и вернусь домой, облепленный репьями и колючками, кто меня упрекнет? В случайном разговоре с соседом, бывает, уловишь иногда кое-что схожее с твоими собственными несчастьями, и это дает тебе отдаленное представление о том, как люди живут вокруг, о чем ты не подозревал или на что не обращал внимания. Потрясающим откровением может стать то, что у такого-то, человека с виду спокойного, удовлетворенного, терпимого и приятного, жена, оказывается, сущая мегера, которая буквально сводит его с ума. Или что такой-то, кажущийся счастливым в своей профессии и в котором все видят «везунчика», чувствует себя последним неудачником и его гложет постоянная мысль, что он совершил огромную ошибку, не пойдя в судьи, дипломаты или еще куда. Не важно, кто этот человек — судья, политик, художник, водопроводчик, поденщик или фермер, — если поглубже заглянешь ему в душу, увидишь несчастного, неудовлетворенного человека. А если он в душе несчастен, можно почти наверняка сказать, что его жена еще более несчастна. В доме у него, кажущемся таким удобным, таким уютным, и мирным, и приятным, непременно существуют скелеты и призраки, происходят трагедии и катастрофы, своим величием, коварством и таинственностью превосходящие все, о чем поведали наши драматурги и романисты. Ни один художник не обладает гением, достаточным, чтобы дойти до самой сути, когда речь идет о частной жизни человека. «Если вы несчастливы, — говорит Толстой, — а я знаю, что вы несчастливы...» Эти слова вечно звучат у меня в ушах. Сам Толстой, этот величественный старец, этот гений, этот добрый христианин, не смог избежать несчастия. Его семейная жизнь выглядит печальным пошлым фарсом. Чем более велик он становился духовно, тем нелепей было его положение в доме. Классическая ситуация, безусловно, однако, будучи повторенная на бытовом уровне и повсюду, — достойная слез. Мужья делают все, что они могут, жены — что могут они, но ничего не получается. Шутихи вместо фейерверков. Ссоры по ничтожным поводам, дурацкие скандалы, ревность, интрижки, усиливающаяся отчужденность, истерический страх, за которыми следуют новые ссоры, новые интрижки, новые сплетни, новые объяснения и взаимные упреки, после чего — развод, алименты, раздел потомства, раздел имущества, а там очередная попытка, очередная неудача, и все повторяется сначала. В итоге — горькая, банкротство, рак или шизофрения. Затем самоубийство — моральное, духовное, физическое — и исчезновение.
Таково положение, которое не всегда ясно из картинки на телеэкране. Негативная основа, иными словами, из которой в конечном счете возникнет все позитивное, благое и вечное. Ее легко узнать, потому что не важно, где приземлится ваш парашют, всюду одно и то же: повседневная жизнь.
С нею я знаком почти так же хорошо, как Джин Уортон, потратившая столько времени и сил на то, чтобы открывать положительные стороны вещей людям, которые видят только негативное или скорее не способны постичь его, потому что, если бы это им удалось, они больше не нуждались бы в позитивном, довольствуясь негативным. Почему мы не можем держаться позитивного, раз уж нам его показали? Ответов много, как и причин: от школы до догматизма. В любом случае, не напоминаем ли мы с вами тех близоруких, которые заснули, едучи в поезде, очки благополучно торчат в кармашке, и вдруг они открывают глаза и какую-то долю секунды видят все ясно и четко, так ясно и четко, словно у них прекрасное зрение? Не надо придираться. Они прекрасно видели — но лишь несколько мгновений. Отчего это произошло? Задаются ли они подобным вопросом? Нет! Они спокойно протирают глаза, в которых снова все расплывается, и надевают очки. В очках, говорят они себе, они могут видеть так же хорошо, как сосед. Но они не видят так же хорошо, как человек с нормальным зрением. Они видят, как люди с недостаточным зрением.
Все действует совокупно — острота зрения, поза, положение, скорость и, как говорил Бальзак, «угол зрения». Ангел в человеке готов прийти на помощь всякий раз, когда это ужасное человеческое существо хочет, чтобы его особое состояние длилось как можно дольше. Все не только видится иначе, появляется иным, когда острота зрения восстановлена. Видеть вещи цельными — значит быть цельным. Тот, кто намерен все предать огню, двойник дурня, который думает, что может спасти мир. Мир незачем ни сжигать, ни спасать. Мир — существует, мы — существуем. Временно, если отвергнем его; всегда — если примем. Нет ничего прочного, устоявшегося, неизменного. Все текуче, потому что все сотворенное тоже творит. Если вы несчастливы — «а я знаю, что вы несчастливы!» — задумайтесь как следует! Можно провести остаток жизни, сражаясь до победы на всех фронтах, всех направлениях, — и ни к чему не прийти. Откажитесь от борьбы, признайте себя побежденным, и, возможно, вы увидите мир иными глазами. Более чем вероятно, что вы увидите ваших друзей и врагов в ином свете — даже вашу жену или того подлого, невнимательного, тупого, вспыльчивого, проспиртованного дьявола — вашего мужа.
Есть ли расхождение между этим реалистическим наброском, который я вам только что представил, и привлекательной картиной реальности, что я написал, когда «апельсинные деревья» были в цвету? Несомненно есть. Может, я сам себе противоречил? Нет! Обе картины правдивы, даром что несут на себе печать зимнего настроения. Мы всегда пребываем в двух мирах одновременно, и оба мира — нереальны. Один — это тот, где, как нам кажется, мы находимся, другой — в котором хотели бы оказаться. От времени до времени, словно сквозь щелку в двери — или как близорукий, заснувший в поезде, — мы видим проблеск неизменного мира. И тогда мы познаем разницу между реальным и иллюзорным лучше, нежели внимая любому метафизику.
Я уже несколько раз подчеркивал тот факт, что все, что человек постигает здесь, в Биг-Суре, он постигает окончательней, быстрей, верней, чем смог бы постичь где-то в другом месте. Я снова возвращаюсь к этому. Повторяю, здешние люди ничем существенным не отличаются от людей где-нибудь еще. Они испытывают в основном такие же трудности, что и те, кто живет в городах, джунглях, пустыне или бескрайних степях. Главная трудность не в том, чтобы быть в мире с соседом, но в том, чтобы быть в мире с самим собой. Вы скажете, банально. И тем не менее это так.
Отчего человеческие проблемы (здесь, в Биг-Суре) принимают такой трагический оборот? Порой — почти мелодраматический. Во многом это объясняется самим местом. Если бы душа захотела выбрать арену, где разыграть свои страсти, это было бы самое подходящее место. Здесь человек чувствует себя открытым — не только стихиям, но взору Бога. Обнаженные, саднящие, вынесенные на фон декораций, подавляющих своей мощью и величием, человеческие проблемы приобретают совершенно иной масштаб благодаря просцениуму, на котором разыгрывается конфликт. Робинсон Джефферс безошибочно усилил эту сторону своих сюжетных поэм. Его герои и их поступки отнюдь не выглядят чрезмерными, преувеличенными, как полагают некоторые. Если в его поэмах есть что-то от греческой трагедии, то это потому, что Джефферс вновь нашел здесь атмосферу богов и рока, которыми одержимы были древние греки. Здешний свет — почти такой же электрический, холмы — почти такие же голые, поселение — почти такое же самостоятельное, как в древней Греции. Суровым первопроходцам, обосновавшимся здесь, нужен был только голос, который поведал бы об их неведомой драме. И Джефферс стал этим голосом.