Паха Сапа откашлялся, почувствовав вдруг, как запершило у него в горле.
— А как насчет этого колледжа в Огайо… как его… Оберлинский? У них тоже такой броский девиз?
— Может быть. Только я его не помню. Нет, мне нравится тамошняя политика, отец. Они принимали негров уже в тысяча восемьсот тридцать четвертом или около того… а женщин еще раньше. После Гражданской войны выпускники Оберлина отправились на Юг преподавать в школах Бюро по работе с бывшими невольниками. Некоторые из них были убиты ночными всадниками.
— Ты хочешь мне сказать, что отправишься на Юг преподавать неграм? Ты хоть представляешь, насколько силен реорганизованный ку-клукс-клан? Не только на Юге, но и повсюду?
— Да, я знаю об этом. И нет, я не собираюсь преподавать — ни на Юге и вообще нигде.
— А что же ты хочешь делать, Роберт?
Этот вопрос в последние годы мучил Паха Сапу гораздо сильнее, чем призрак Кастера. Его сын был такой умный, такой красивый, такой представительный и такой замечательный ученик (если опустить его отцовскую фамилию, которая на самом деле и не была фамилией его отца), что мог стать кем угодно — адвокатом, доктором, ученым, математиком, судьей, бизнесменом, политиком. Но Роберт, которого с самого детства интересовало все и который не желал сосредоточиваться на чем-то одном, казалось, был совершенно безразличен к карьере.
— Не знаю, отец. Я думаю, что должен несколько лет поучиться в Дартмуте… Я хочу заниматься гуманитарными науками, и они не требуют, чтобы ты сразу же выбирал специализацию или карьеру. Вообще-то я, когда вырасту, хочу быть похожим на тебя, вот только не знаю, как этого добиться.
Паха Сапа нахмурился и уставился в макушку склоненной головы Роберта. Наконец его сын посмотрел на него.
— Роберт, давай говорить серьезно.
Глаза Роберта — глаза его матери — были столь же необъяснимо серьезны, как и глаза Рейн, когда она говорила Паха Сапе что-то очень важное.
— Я и говорю серьезно, ате… атевайе ки. Я хочу стать таким же хорошим человеком, каким всю жизнь был ты. Митакуйе ойазин! И да пребудет вечно вся моя родня!
Роберт принял предложение Дартмутского колледжа в Нью-Гемпшире, починил свой мотоцикл и каждый день отправлялся в далекие путешествия по грунтовым и гравийным дорогам (а нередко и при лунном свете), а потом 6 апреля, месяц и один день спустя после своей второй инаугурационной речи, президент Уилсон, которого переизбрали, потому что он обещал не влезать в европейскую войну, пришел в конгресс и потребовал объявить войну правительствам Германии, Венгрии, Турции и Болгарии.
Пять дней спустя Паха Сапа вернулся домой после двенадцатичасовой смены на шахте и увидел, что его сын стоит на кухне в темной маскировочной форме, высоких ботинках и полевой шляпе с плоскими полями Американского экспедиционного корпуса. Роберт спокойным голосом объяснил, что проехал несколько миль до Вайоминга и поступил рядовым в армию, в 91-ю дивизию, а на следующий день отправляется в учебную часть в Кэмп-Льюисе, штат Вашингтон.
Паха Сапа ни разу в жизни не ударил сына. Он знал, что белые отцы поколачивают своих чад, в особенности сыновей, если те отбиваются от рук. Но Паха Сапа ни разу и пальцем не притронулся к сыну, ни разу не возвысил голоса. Взгляд или чуть пониженный тон всегда были достаточными дисциплинарными мерами, и у него никогда не возникало искушения отшлепать или ударить сына.
В тот момент 8 мая 1917 года на кухне в кистонской лачуге Паха Сапа был как никогда близок к тому, чтобы поколотить сына — и вовсе не влепить ему какую-то символическую затрещину: Паха Сапа был готов лупить сына кулаками, добиваясь послушания, как он впоследствии колотил на горе Рашмор парней, которые задирали его. Но он все же заставил себя сесть за кухонный стол. Его трясло от злости.
— Но ради чего, Роберт? А колледж? Дартмут? Твое будущее? Надежды, которые возлагала на тебя твоя мать. Мои надежды. Ради чего, Роберт, скажи ты мне, Богом тебя прошу!
Роберта тоже трясло от переполнявших его чувств, хотя каких (смущения, страха перед возможным гневом отца, возбуждения, досады, испуга) — этого Паха Сапа так никогда и не узнал. Он только видел, как дрожат всегда спокойные руки сына, и слышал едва заметное волнение в его всегда спокойном голосе.
— Это мой долг, отец. Моя страна воюет.
— Твоя страна?
Паха Сапа был готов вскочить на ноги, схватить своего гораздо более высокого сына за лацканы военного мундира, сорвать с него пуговицы и зашвырнуть восемнадцатилетнего мальчишку в комнату через закрытую проволочную дверь.
— Твоя страна?
И тут он почувствовал, что все его старания пропали даром, что не имело никакого смысла показывать Роберту и Медвежью горку, и Бэдлендс, и вообще Паха-сапа, и Шесть Пращуров в солнечных лучах, осиновые и сосновые леса, равнинные луга и поросшие травой холмы дальше к югу, равнины, где ветер становится видимым, когда гладит своей невидимой рукой шкуру мира. Он слишком поздно понял, что должен был взять Роберта в долину у речушки под названием Чанкпе-Опи-Вакпала, где под старым тополем лежали вразброс белые кости любимого тункашилы Паха Сапы и где было тайно захоронено сердце Шального Коня, чтобы никакой вазичу не мог потревожить его.
Он лишь смог в третий и последний раз произнести:
— Твоя… страна?
Роберт де Плашетт Вялый Конь, насколько было известно его отцу, не плакал с полуторагодовалого возраста, но сейчас вид у него был такой, будто он вот-вот разрыдается.
— Моя страна, отец. И твоя. Мы в состоянии войны.
Паха Сапа чувствовал, что сейчас может потерять сознание.
Он со всей силой ухватился за край стола.
— Это война между кайзером вазичу и царем вазичу, Роберт, война, в которую втянуто множество других вазичу — парламентов, премьер-министров, стариков с дурным запахом изо рта, говорящих на двух десятках языков. И без всякой причины. Без всякой причины. Ты знаешь, сколько английских мальчишек погибло в битве на Сомме
[122]
за один только день?
— Более девятнадцати тысяч убитых, отец… ранним утром первого дня. Более пятидесяти семи тысяч выбывших из строя за весь день. Более четырехсот тысяч солдат Британской империи погибли или были ранены до окончания этой битвы, более двухсот тысяч потерь у французов — и при этом они даже не выиграли сражения, — и более четырехсот шестидесяти тысяч — потери германцев.
— Более миллиона убитых и раненых в одном сражении, Роберт… ради чего? Чего добилась каждая из сторон, когда сражение закончилось?
— Ничего, отец.
— И ты уходишь добровольцем ради этого? Чтобы участвовать в этом абсолютном… безумии.