«Я знаю. Я был здесь в последние дни жизни, ты не забыл? Я помню, как эта прерия сверкала после дождя. Я помню цветы от горизонта до горизонта, как и стада бизонов. Вы, индейцы, всегда были грязным народом на свой манер. Мы ощущали вонь ваших мусорных куч за двадцать миль. Единственное, что придавало вам видимость благородства, так это возможность беспрестанного движения, вы оставляли за собой груды разлагающихся бизоньих тел, гигантские курганы вонючего мусора. Потом пришли мы, и для вас не осталось места».
— Да.
Это неправда, вернее, не вся правда, но Паха Сапа слишком устал, чтобы спорить.
До твердой дороги — с покрытием — он добирается почти в два часа ночи. Знаки, указывающие путь к месту сражения, он видел еще на дороге от Басби, а теперь новые указывают на юг, на асфальтированное шоссе. Так или иначе, место сражения Кастера менее чем в миле к югу, а потом назад милю или две по той дороге, по которой он приехал.
Городишко Гэрриоуэн — явно названный в честь любимой песни Кастера и его полка, — как выясняется, состоит из двух домов у дороги, ведущей на юг, а местечко, называемое Агентство кроу, похоже, состоит из трех зданий вдоль дороги на север. Он поворачивает направо и едет одиннадцать миль до городка Хардин, маленького, но достаточно большого, чтобы там были магазинчик и почтовое отделение. Покрышки шуршат и шелестят по асфальтированной дороге непривычно для Паха Сапы.
На поле сражения он возвращается только к одиннадцати.
Чтобы его не задержали за бродяжничество в Хардине (а Паха Сапа знает, что такая опасность существует — незнакомый индеец шляется по городку вазичу среди ночи, и никто не посмотрит на мотоцикл, который свидетельствует, что он не какой-то оборванец, только что спрыгнувший с товарного поезда, и на пачку денег в заднем кармане, тоже свидетельствующую в его пользу), Паха Сапа, найдя в темноте магазин и почту, выбрался из городка, проехал немного вниз по течению реки и, найдя укромное место в ивняке, улегся на брезент до рассвета. Почему он решил, что должен сделать то, что собирается сделать, на поле сражения, при свете дня, а не в темноте, загадка для него самого, но он знал, что ночью туда не поедет.
Может быть, иронически думает он, лежа на спине и считая немногие звезды, что соизволили показаться между медленно плывущими облаками, индеец, который большую часть своей жизни таскал в себе призрака с того поля сражения, в конечном счете боится призраков.
Восход был облачным, туманным, а воздух гораздо холоднее, чем обычно пятого сентября, ветер такой промозглый, что Паха Сапа полез в саквояж за свитером, который надел под замечательную, идеально состарившуюся и выцветшую куртку. В отличие от лавки мистера Странная Сова в Басби, здесь, в Хардине, в субботу работают и магазинчик, и почта, но почта открывается только в половине десятого. Прежде чем он наконец взвесил, проштемпелевал и вручил «Послов» Джеймса почтовому клерку для отправки в библиотеку Рэпид-Сити, он всунул в конверт доллар, хотя и знал, что плата за просрочку должна быть гораздо ниже. Собираясь выехать из городка, он вдруг понял, что голоден как волк. Он увидел индейцев кроу в черных ковбойских шляпах, они шли типичной для кроу походочкой, наполовину ковбойской, наполовину переваливающейся, утиной, направляясь в столовую на Мейн-стрит. Паха Сапа припарковал мотоцикл по диагонали к тротуару рядом со старым «фордом» модели Т и разнообразными грузовичками, кое-как приспособленными для езды по пересеченной местности на ранчо, и вошел внутрь позавтракать. Он заказал глазунью (из двух яиц), стейк (средней прожарки), а к нему гарнир в виде оладьев, тост, апельсиновый сок и попросил официантку — тоже кроу, но не такую угрюмую, как большинство известных ему женщин кроу, — не забыть про кофе и кленовый сок.
«Закусить от души, прежде чем привести в исполнение смертный приговор».
Паха Сапа подпрыгнул от неожиданности, услышав в ушах этот голос, и оглянулся. Поблизости никого не было. Губы у Паха Сапы оставались неподвижными, когда он ответил:
— Что-то вроде этого. Я голоден.
«А свою песню смерти уже сочинил?»
Чувство вины волной накатило на Паха Сапу. Воины лакота не проявляли особого фанатизма в том, что касалось их песен смерти, если им не хватало времени пропеть ее перед концом, — иногда песня смерти сочинялась родственниками и пелась уже после кончины воина, — но у Паха Сапы не было ни родственников, ни оставшихся в живых друзей лакота, и он чувствовал, что если он, Паха Сапа, хотя бы не попробует, то это будет предательством по отношению к Сильно Хромает, который верил в такие вещи. Он часто спрашивал себя, было ли у Сильно Хромает время пропеть свою песню смерти, перед тем как вазичу открыли стрельбу из пулемета Гочкиса.
Ни одна персональная песня смерти не пришла в голову Паха Сапе и не приходила теперь, пока он поглощал самый сытный завтрак, какой ему приходилось есть за последние годы, запивая его пятью чашками кофе. Единственное, что ему вспомнилось, так это песня, которую пел ему Сильно Хромает, когда Паха Сапе было девять или десять лет:
Старики
говорят,
только
земля
выстоит.
Ты сказал
верно.
Ты прав.
Вроде неплохо. Если ему не придет в голову что-нибудь получше по дороге на поле сражения, которое всего в каких-то пятнадцати милях отсюда, он может попытаться пропеть это в свои последние секунды.
Но пока что он прошептал призраку:
— Нет, еще не сочинил. Но что-нибудь придумаю.
Призрак ответил тихо и, как с удивлением понял Паха Сапа, серьезно:
«После „Гэрри Оуэна“ я больше всего любил „Девушку, которую я оставил, уходя в поход“. Полковой оркестр играл эту песню в тот день, когда мы выехали из Форт-Авраам-Линкольна в последний раз. От этой песни у некоторых солдат и всех вышедших нас провожать женщин на глазах были слезы».
— Давай-ка начистоту, Длинный Волос. Ты что, хочешь, чтобы я спел «Девушку, которую я оставил, уходя в поход» как мою песню смерти?
«А почему нет? Она вроде как подходит нам обоим, хотя в случае с Рейн она оставила тебя, а не наоборот. Я оставил Либби, — мы оба знали, что это может случиться, хотя не думаю, что кто-то из нас по-настоящему верил в это, — но она меня так и не бросила. Столько лет прожила вдовой, в одиночестве…»
После такого великолепного завтрака — определенно лучшего завтрака, какой он ел после смерти Рейн, — Паха Сапа пребывал в благодушном настроении и не хотел портить его мрачными мыслями, своими или призрака.
— Нет, со мной сегодня нет полкового оркестра, поэтому я вряд ли буду петь «Девушку, которую я оставил, уходя в поход».
Потом он вдруг неожиданно прошептал:
— Ты боишься, Длинный Волос?
Паха Сапа предполагал услышать в ответ противный мальчишеский смех, но ничего такого не последовало.
«Боюсь ли я пули в висок… в твой висок?.. Нет. Совсем не боюсь. Но уж если ты спросил, то я боюсь, что эта волшебная пуля сорок пятого калибра может навсегда покончить с твоим несчастным состоянием, но не убьет меня… поскольку я в конечном счете всего лишь призрак. Представь, что я по-прежнему в сознании, мыслю, все понимаю посредством того, что осталось от твоих органов чувств, после того как тебя похоронят и ты начнешь разлагаться в земле… там, в темноте и сырости, с червями… сколько это продлится, пока не разложатся остатки твоего мозга и…»