Это удивительно милая скво с живым, приветливым лицом, наружностью, свидетельствующей об уме, и смешливостью, какую редко встретишь у индейских женщин… Дополнением к живым, смеющимся глазам служат ряд жемчужных зубов и темное лицо. Ее изящной формы голова увенчана копной роскошных шелковистых волос, которые чернотой могут поспорить с цветом воронова крыла и ниспадают, когда она позволяет им свободно упасть, до талии и ниже.
Таким было мое письмо для общественного потребления — и, возможно, как ты, видимо, предполагала, для публикации в будущей книге воспоминаний, которую мы с тобой давно планировали написать совместно, — но я знал, как ты прореагируешь в душе на это письмо, и ты меня не разочаровала, моя дорогая. Я знал, что ты будешь меня подначивать относительно этой девушки, подначивать так, как может только та жена, которая абсолютно уверена в любви и почитании мужа.
Не прошло и недели, как в ходе нашего мерзлого марша по техасскому выступу, а потом назад в Оклахому меня догнал твой ответ:
Мой дорогой Оти!
Похоже, твоя вторая невеста восхитительна. Молниеносная осада, сожжение индейской Трои, — безусловно, ты заслужил восхитительную Елену, которую описываешь таким замечательным (кто-то даже сказал бы «восторженным») языком. Немногие белые женщины получали любовные письма с такими похвалами и складными одами, и я не имею ни малейшего представления, что твоя шайеннская Елена (чье имя явно немножко похоже на «Миннесота», что вполне уместно, поскольку ты взял ее, можно сказать, в снегу
[69]
) думает о таких похвалах. Она умеет читать? Впрочем, это наверняка не имеет значения, поскольку пока ты должен отправлять письма мне, я не сомневаюсь, что тебе даже не приходится повышать голоса, чтобы поговорить с ней этими долгими, долгими зимними ночами. Она, конечно же, обитает в твоей палатке? Если нет, то с твоей стороны это не по-джентльменски.
Итак, мой дорогой Оти, мой дражайший возлюбленный, как наша — твоя — Мо-на-се-та выглядит под мягкими, украшенными бисером платьями из оленьих шкур, которые она наверняка надевает, только выходя за пределы вашего общего жилища?
Скажи мне, мой дорогой знаток подобной роскоши, а может ли «копна роскошных, великолепных шелковых волос» цвета воронова крыла Мо-на-се-ты сравниться по густоте с порослью ее венериного бугорка?
Я прерываю твое письмо, чтобы сказать: я помню, когда ты впервые воспользовалась словами «венерин бугорок», чтобы описать то, о чем говоришь здесь, моя дорогая Либби. Это было в Монро — мы лежали обнаженные на нашей кровати в тот летний вечер, когда вместе принимали ванну, и я играл с порослью того, что называл тогда женским холмиком, а ты меня спросила, не слишком ли кустист твой «венерин бугорок» (именно эти слова ты тогда прошептала). Я заверил тебя, что нет, что мне нравятся его роскошные заросли, после чего завершил мои вербальные аргументы другим способом.
Продолжение твоего письма зимы 69-го года. Кажется, я помню его слово в слово:
А как насчет персей твоей новой подружки Мо-на-се-ты — они выше и тверже моих?
Я отписал тебе тогда, что видел, как омывается сия дама, и хотя у нее почти нет поросли на венерином бугорке, но груди у семнадцатилетней девушки высокие и твердые, правда, я тут же заверил тебя, что по привлекательности они не идут ни в какое сравнение с твоими — полными и белыми. (Я мог бы сказать тебе правду: груди у индейских женщин, которым едва переваливает за тридцать, почти всегда отвислые и морщинистые. Я полагаю, причина этого в том, что они выкармливают слишком много индейских детишек и никогда не носят надлежащего поддерживающего белья, но я думал, что тебе это и без того известно. Внешность старых, морщинистых, согбенных индейских женщин всегда производила на тебя неблагоприятное впечатление.)
Дальше ты писала:
И какая у нее кожа — она золотистая, смуглая, матовая повсюду (кроме тех частей, которые розовые у меня)?
В следующем письме я заверил тебя, что кожа Мо-на-се-ты и в самом деле золотистая, смуглая, абсолютно чистая, если не считать странной татуировки на ее левом плече. Ее соски, расписывал я, светло-коричневые, а потому их привлекательность не может сравниться с твоими розоватыми, моя дорогая Либби. После этого ты отбросила в сторону все тонкости:
А скажи мне, мой дорогой Оти, индейские девушки по имени Мо-на-се-та стонут, когда ты с ними?
Я тогда рассмеялся и написал тебе, что днем ранее, 14 января 1869 года, Мо-на-се-та негромко стонала несколько часов. В этот день она родила ребенка, и большую часть времени я, бросая на нее взгляд, видел ее обнаженной в моей палатке, маленькая девушка носила громадный живот с младенцем от какого-то воина. Я часто спрашивал себя, убили ли мы отца ее ребенка в то утро 27 ноября (велика вероятность, что убили), но сам я об этом у Мо-на-се-ты никогда не спрашивал, а она никогда не говорила об этом воине или его судьбе.
Девушка всегда была весела и не стала обузой для полка. Да что говорить, именно благодаря ее превосходным навыкам проводника мы 15 марта 1869 года нашли деревни Маленького Платья и Целебной Стрелы на севере Техаса и таким образом закончили преследование, которым были заняты всю эту долгую зиму. Поскольку у них были белые пленники (воспоминания о тех двух белых женщинах с перерезанным горлом в сожженной деревне на реке Вашита не оставляли меня), я предпочел переговоры немедленной атаке на деревню, но когда Целебная Стрела проявил особое упорство, я захватил четырех его людей и пообещал вождям, что повешу их на рассвете, если они немедленно не передадут нам белых пленников. Но упрямый шайенна продолжал упорствовать, и тогда мы отправили наших пленников (предварительно захватив еще несколько человек) в Форт-Хейс, предъявив второй ультиматум: эти заложники получат еду только после того, как Целебная Стрела и Маленькое Платье приведут свои роды в резервацию и освободят заложников. К счастью для нас, караульные в Форт-Хейсе убили двоих из этих шайеннских заложников, и Целебная Стрела отпустил пленников и привел своих людей в резервацию.
После этого я вернулся в Форт-Хейс и к тебе, и мы провели там два лучших года нашего супружества, а в наиболее интимные моменты этих двух счастливых лет ты подначивала меня, вспоминая Мо-на-се-ту. Я не знаю, почему такие разговоры возбуждали тебя, но твоя страсть всегда воспламеняла и меня (а возможно, если уж абсолютно откровенно, воспламеняли меня и эти не имевшие никакого отношения к реальности разговоры о Мо-на-се-те), а потому наша маленькая спальная игра в Мо-на-се-ту была для нас обоих, наверное, одной из самых зажигательных.
Либби, моя дорогая, даже в те моменты, когда я думаю и вспоминаю о тебе, меня не отпускает странное и глубинное предчувствие дурного.
Я уверен, что всего лишь сплю, почти наверняка под воздействием морфия и после вчерашнего (или недавнего) ранения на Литл-Биг-Хорне, но иногда здесь, в этой темноте, я чувствую себя бестелесным, отделенным от моего раненого естества или мира — одним словом, изолированным от всего, кроме тебя.