Борглум снимает белую шляпу, вытирает лоб красным платком, извлеченным из заднего кармана, и откашливается.
— Мы в пяти футах от носа, Билли.
— Да.
Жар от белого гранита здесь полностью ощутим. Вызывает тошноту. Паха Сапа пытается поморгать, чтобы исчезли черные точки, плывущие перед глазами.
— Из-за президентского визита я назначил тебя на работу завтра и в воскресенье.
— Да.
— Кроме Рузвельта здесь будет много важных персон. Сенатор Норбек… уж не знаю, как он смог столько продержаться, ведь у него рак челюсти. Конечно, губернатор Берри. Этот не упустит возможности покрутиться рядом с президентом, даже если президент — демократ и сторонник нового курса. И много других, включая Доана Робинсона и Мэри Эллис.
Мэри Эллис — дочка Гутцона Борглума. Паха Сапа кивает.
— Поэтому я хочу, чтобы показательный взрыв прошел глаже гладкого. Очень гладко. Пять зарядов. Я думаю, вот здесь, под свежим гранитом, выбрать немного по направлению к Линкольну, чтобы взрыв прозвучал эффектнее. Какого бурильщика тебе назначить на завтра? Мерла Питерсона? Громилу?
Паха Сапа трет подбородок. Ощущения в его теле приглушены, потому что боль разливается повсюду.
— Да, Пейн подойдет. Он знает, что мне нужно для зарядов, еще до того, как я ему объясню.
Паха Сапа и Джек «Громила» Пейн проработали вместе почти все дни этого жаркого лета, как на голове Линкольна, так и на гранитном поле, подготавливаемом для Тедди Рузвельта.
— Скажу Линкольну, чтобы он назначил тебе на завтра Громилу, — кивает Борглум. — Что еще тебе нужно? Я очень хочу, чтобы демонстрационный взрыв прошел гладко.
Паха Сапа заглядывает в глаза Борглуму. Там столько ума и решимости — они всегда там были, — что это чуть ли не пугает его. Как и большинство тех, кто заглядывает в них.
— Что ж, мистер Борглум, ведь это и в самом деле президент Соединенных Штатов.
Борглум хмурится. Его недовольство при этом напоминании столь ощутимо, что Паха Сапу окатывает волной, сравнимой с волнами жары этого позднего августа.
— Черт возьми, Билли, я это прекрасно знаю. Что ты хочешь этим сказать?
— Я хочу сказать, что президента обычно приветствуют салютом из двадцати одного залпа. Кажется, так по протоколу.
Борглум хмыкает.
— И я не особо перетружусь завтра, в особенности если бурильщиками у меня будут Громила и Мерл, — продолжает Паха Сапа. — Я смогу заложить двадцать один заряд, начиная от точки слева от лацкана Вашингтона вплоть до того места, где будем когда-нибудь подрывать подбородок Линкольна. Заложу взрывы последовательно, так что все услышат, что их двадцать один.
Борглум вроде бы задумывается на минуту.
— Это должны быть очень небольшие заряды, Билли. Не хочу, чтобы у Франклина Делано Рузвельта порвались барабанные перепонки. Мне нравится новый курс.
Паха Сапа знает, что при этих словах следует улыбнуться, но он слишком устал. И от ответа Борглума зависит слишком многое.
— Небольшие заряды, сэр. Кроме тех, что под ТР и под Линкольном, где нужно выбрать довольно много породы. Но звук будет не громче. И потом, я вокруг зарядов размещу достаточно пустой породы, чтобы было побольше пыли и обрушения… Гражданским это нравится.
Борглум задумывается еще на секунду.
— Хорошо, путь будет салют из двадцати одного залпа. Хорошая идея. Только не подорви себя — или Громилу с Мерл ом завтра, когда будешь начинять взрывчаткой шпуры. Эта треклятая жара… Ну, в общем, постарайся.
Борглум, прищурившись, смотрит туда, где солнце скрывается за головой Вашингтона.
— Я сказал людям Рузвельта, что президент должен быть здесь к полудню. Если он не прибудет к полудню, я открою голову Джефферсона без него.
— Почему, мистер Борглум?
Борглум поворачивается к Паха Сапе с самым свирепым выражением на лице.
— Из-за теней, конечно. После полудня черты трех президентов будут немного затенены. Рузвельт должен увидеть Джефферсона и остальных в лучшем виде. Я сказал его людям — проклятые бюрократы, — что если президент не прибудет на церемонию к половине двенадцатого, то он может идти к черту.
Паха Сапа только кивает. Он провел с Борглумом пять лет, и его не удивляет и не ужасает тот факт, что скульптор полагает, будто может помыкать президентом Соединенных Штатов. А еще он знает, что если нужно, то Борглум будет ждать до темноты. В конечном счете Гутцону Борглуму требуется покровительство сильных мира сего, и, чтобы заручиться таковым, он будет делать все, что полагается.
Словно опровергая его мысль, Борглум, чуть не рыча, изрекает следующее заявление:
— Билли, ну ее, эту твою идею о салюте из двадцати залпов. Да, ФДР — президент, и я с руками и ногами за новый курс, но пяти взрывов вполне хватит. Если они произойдут одновременно, то никто не заметит разницы.
— Хорошо, сэр. Но Громилу-то мне все равно можно оставить?
Борглум согласно рычит и опирается на запертую дверь клетки, глядя чуть в сторону и вниз на белую площадку, которая станет Тедди Рузвельтом. Воздух по-прежнему рябит от жары.
— Ну что, старик, ты там видишь голову Тедди Рузвельта?
— Вижу.
— Знаешь, Билли, ты единственный на этом проекте, не считая меня, кто может видеть полную голову, когда она еще и не начала появляться из камня. Даже моему сыну… Линкольну… нужно сверяться с новыми вариантами моделей, чтобы понять, что мы будем делать, как будет выглядеть Теодор Рузвельт, когда мы его высечем из камня. Но ты, Билли, всегда видел фигуры заранее. Я знаю, что видел. В этом есть что-то сверхъестественное.
Конечно, Паха Сапа может их видеть. Конечно, он всегда мог. Разве он не видел четвертую голову и три другие — и гигантские тела: как они поднимались из земли и горы, словно новорожденные гиганты, как они шестьдесят лет назад хватали все подряд и жевали, еще не успев сбросить свою околоплодную оболочку? И он уже не в первый раз понимает, что был одной из повивальных бабок при этом нечестивом рождении. По своему собственному счету Паха Сапа только за этот, еще не закончившийся год лично ответствен за подрыв более чем пятнадцати тысяч тонн породы с торца Шести Пращуров. Его собственные грубые подсчеты говорят, что за пять проведенных здесь лет он удалил более пятисот миллионов фунтов камня — большую часть из восьмисот миллионов фунтов, которые в общей сложности подлежат удалению для завершения проекта, включая и те объемы, которые были отсечены еще до его прихода; и, удаляя каждый фунт, каждую унцию, Паха Сапа чувствовал, будто врезается в живую плоть.
Митакуйе ойазин! («И да пребудет вечно вся моя родня — вся до единого!»)
Ирония этого лакотского выражения (которое кладет конец спору, подводит итог всему сказанному ранее и намерениям, завершает аргументацию и любое дальнейшее обсуждение того или иного вопроса) поражает его сильнее, чем всегда. Паха Сапа понимает, что предает всю свою родню. Всех до единого.