– Вот Сёма Тонский всегда знает, что спеть, – удовлетворённо сказал, прислушавшись, Кленовский. – И его возьмут, я уверен… Моня, что ты хлюпаешь носом, это не по-пролетарски, и тебя тоже возьмут! Шлёма, ты настроился? Настроился, я тебя спрашиваю?! Не забывай делать цыганское лицо, как мы учили! Цыганское, а не консерваторское, Шлёма! Ты таборный цыган, и тебе всё это жуть как весело, понятно? Думай о пайке для мамы и улыбайся!
Нина чудом удержалась от усмешки, глядя на то, как два еврейских юноши невыносимо интеллигентной наружности стараются придать своим острым небритым физиономиям разгульное выражение.
– Вадим Андреевич, не мучайте мальчиков, – тихо сказала она. – Они великолепно выглядят. И играют прекрасно, у меня никогда ещё не было таких музыкантов. Только всё равно это напрасно, вы сами увидите. Взгляните, им даже оперные теноры не нужны. Они Анне Воронской отказали! Как она постарела, бедная… Я помню её выступление в ресторане «Эрмитаж», прелесть была!
– Все мы когда-то были прелести… – проворчал Кленовский. – А Нюточка сама виновата, я ей ещё на Пасху говорил, что её прежний репертуар никаким боком здесь не сыграет. Она не послушала – и вот! А вы, Нина, слава богу, ещё имеете голову на плечах! Не впадайте в декадентскую панику, а просто делайте так, как мы с вами договаривались! Костюм у вас самый подходящий, песни мы выбрали прекрасные, мальчики сыграют как надо, Идочка – тем более… Вот если бы вы им ещё сплясали!
– Вадим Андреевич!!! Я не плясунья, я певица! Я и в хоре-то никогда не плясала, сколько раз вам говорить! Только на свадьбах цыганских и выкомыривала что-то, а вы…
– Жаль только, что вы так упорно не хотите разуться! – не слушая её, воодушевлённо продолжал Кленовский. – Для доказательства, так сказать, ваших народных корней! Вы видели, как таборные гадалки ходят по рынку? Если бы вы вошли к комиссии босиком…
– Видела я гадалок побольше вашего!!! Может, мне ещё и кофту до пупа разорвать, как болгарка
[47]
последняя?! – рассвирепела Нина. Но в этот миг дверь распахнулась, и сияющий Сёма Тонский вихрем пролетел мимо ряда ожидающих, лихо подмигнув Кленовскому.
– Гражданка Баулова имеется? – раздалось из дверей.
Нина сбросила макинтош на скамью, торопливо расправила складки на кофте, глубоко, как перед прыжком в воду, вздохнула и впереди своих музыкантов вошла в зал комиссии РАБИСа.
В большом зале с портретами Маркса и Ленина и настежь открытыми окнами было не так душно, как в коридоре. Под Марксом стоял большой рояль, за который сразу же уселась Ида Карловна. Солнечный луч широкой полосой лежал на потёртом паркете, горел на кумачовой скатерти, покрывающей длинный стол комиссии. Никто из десятка усталых людей, сидящих за этим столом, не был знаком Нине. Пожилая машинистка с недовольным лицом, увидев её, коротко простучала на машинке и снова отвернулась к окну. Председатель комиссии, седой человек в довольно приличной шевиотовой паре, что-то пометил на листе бумаги перед собой, поднял на Нину взгляд… и неожиданно улыбнулся.
– Товарищ Баулова… Антонина Яковлевна? Таборная цыганка?
– Да, – улыбнувшись, сказала Нина, внутренне холодея при мысли о том, что эта явная ложь сейчас написана у неё на лбу.
– Очень приятно. Мартынов Сергей Георгиевич. Кто ваши родители?
– Они умерли. Отец был лошадиным барышником, мать гадала.
– А вы, выходит, хотите быть артисткой?
– Я и была ею… Несколько лет пела в хоре в Грузинах, у родственников.
– Вот как? – удивился Мартынов. – Отчего же вы не пришли со своим хором? Ольга Серафимовна, кажется, грузинские цыгане у нас прослушивались на днях?
– Потому что я с ними больше не выступаю. У меня свой репер… свои песни, таборные, народные, и…
Нина запнулась, чувствуя, как невыносимо горят лицо и шея. «Боже, как глупо это всё придумано, как я только могла согласиться… О-о, позор какой…»
– Всё отлично, Ниночка, всё отлично, держитесь… – послышался сзади ободряющий шёпот Кленовского. – Моня, улыбайся по-цыгански, болван!
Несмотря на серьёзность момента, Нина усмехнулась, и председатель комиссии улыбнулся ей в ответ.
– Стало быть, кочевали шумною толпой, Антонина Яковлевна?
– Именно, – настороженно подтвердила Нина.
– Ну, так спойте нам… что-нибудь ваше, народное, кочевое, с удовольствием послушаем. – Мартынов откинулся на спинку стула, и Нина, испуганно посмотрев в его осунувшееся от усталости лицо, увидела на нём самый искренний, живой интерес. Другие члены комиссии тоже смотрели внимательно. Молодой парень в тельняшке самого уличного вида, сидящий с краю, даже выдвинулся из-за стола вместе с табуреткой поближе к артистам и широко улыбнулся.
И с этого мгновения страх Нины исчез. И члены комиссии, и душный зал, и стол под красной скатертью словно исчезли тоже. «А, плевать! Не понравится им – уйду, вот и всё! Со службы, слава богу, не уволилась… Пропади они пропадом!» Нина кивнула своим музыкантам – и рояль под пальцами Иды Карловны рассыпался острыми и лёгкими аккордами, лукавым перебором вступила гитара, и зашлась головокружительным пассажем Монина скрипка. Нина с небрежной улыбкой повела плечом, откинула за спину волосы, взяла дыхание – и запела полузабытое, озорное:
На трэби мангэ да серьги-кольца!
Ай, да мирэ пшалэ – барэ молодца!
Что и говорить, играли ребята мастерски – что значит консерватория! «И ведь всего три дня репетировали…» – ошеломлённо подумала Нина, когда Шлёма в точно указанном месте ускорил гитарный ритм, а Моня задрал скрипку и погнал из струн задорный плясовой мотивчик. Штюрмер лихо пустила по клавишам рояля бравурное арпеджио… и Нина неожиданно для самой себя пошла плясать.
Места было мало, и она, сделав крошечный кружок лёгкой «ходочкой», начала выдавать на потёртом паркете самые аккуратные таборные «примерчики». Не плясала Нина давно, полуоторванный каблук качался и, разумеется, отскочил, стоило ей посильнее ударить пяткой в пол. Артистка Молдаванская растерянно остановилась, увидев, как каблук спикировал чуть не в лицо парню в тельняшке. Но тот ловко поймал его, улыбнулся плясунье и вдруг громко, на весь зал крикнул:
– А ну дальше, цыганочка, не стой! Ну-ка, живо, дальше, гоп!
– Вася, Вася, ну сколько тебе говорить… – укоризненно сказал Мартынов. Но Нина торопливо сбросила погибшие «лодочки» и пошла по паркету звучным, свободным таборным подбоем. Пол затрещал. Скрипка захлёбывалась, гитара сыпала короткими «плясовыми» аккордами, рояль, казалось, сошёл с ума. Неожиданно в аккомпанемент вплелись неинструментальные, но хорошо знакомые Нине звуки – и, повернувшись к столу, она увидела, что сразу несколько человек, улыбаясь, хлопают ей в такт. «Дураки, я же не услышу аккомпанемента…» – было первой её мыслью, но Штюрмер за роялем так сияла, что Нина развела руками, тряхнула головой и забила сильные тропаки. Когда, в какие далёкие годы она плясала так?.. В детстве, давным-давно, когда в жизни её ещё не было ни Москвы, ни Большого дома, ни хора, ни романсов, ни шёлковых и атласных платьев… И откуда только взялось, почему не позабылось за столько лет… Кто бы мог подумать, что эти тропачки, эти ходочки, эти примерчики пригодятся ей когда-нибудь? Под бурные аплодисменты комиссии Нина сделала широкий круг на полупальцах, тряхнула рассыпавшимися кудрями, с которых давно слетел платок, и забила плечами, впервые в жизни пожалев, что плохо умеет это делать. Но комиссия, судя по всему, не разбиралась в нюансах таборной пляски, потому что аплодисменты перешли в овацию, и, мельком взглянув на дверь, Нина увидела лица сгрудившихся за ней зрителей.