Графу хотелось бы остаться после того, как остальные ушли, и поговорить с Гертрудой без помех, но он боялся, что Гертруда будет недовольна или другие обратят на это внимание. Граф давно любил Гертруду. Но об этом, конечно, никто не знал.
Он позволил запихнуть себя в машину Виктора, однако вскоре извинился и попросил высадить его. Хотелось пройтись пешком, одному под падающим снегом. Он купил кулек жареных каштанов. Жаровня с пылающими углями казалась неопалимой купиной. Снег продолжал идти, хотя уже не так густо. Тротуары были белы, дороги — как морены, покрытые темной снежной кашей и жидкой грязью, брызгающей из-под колес осторожно шелестящих мимо машин. Гай был прав, сказав, что мир нынче вечером звучит иначе. Ветра не было, и крупные хлопья снега падали торжественно, целеустремленно, словно высыпавшись из некой гигантской ладони прямо над уличными фонарями. На изгородях и низко свисавших ветках кустарников в садах за ними выросли высокие валики белых кристаллов. На голове у Графа было шерстяное кепи, над которым Гертруда всегда потешалась. Он плотнее затянул шарф на шее, поднял воротник пальто и, быстро шагая на своих длинных ногах, совершенно не чувствовал холода.
Граф жил в безликом многоквартирном доме на ничейной полосе между Кингс-кросс и Фулем-кросс, так что идти ему было недалеко. Он съел каштаны и аккуратно сунул обгорелую шелуху в карман. Поднялся на лифте и прошел по коридору мимо множества молчаливых дверей к своей квартире. С соседями он жил дружно, однако их знакомство было шапочным. Он вошел к себе, включил свет; лицо его с морозца горело. Квартирка состояла из двух спален и гостиной, которая могла бы показаться приятной только в том случае, если бы Граф был слеп к окружающему и не надо было бы демонстрировать «обществу» «хороший вкус». Он очень редко приглашал гостей. Вдоль всех четырех стен тянулись темно-зеленые металлические книжные полки. На одной стене, над блестящим современным сервантом, висела гравюра, изображавшая Варшаву. У Графа было мало вещей, напоминавших о месте, где прошли его детские годы, и ни одной из них он не выставлял напоказ. Было у него несколько расплывчатых фотографий родителей, когда они только что поженились: два напряженно глядящих в объектив молодых, почти детских лица. Польский флаг — может, первое, что формировало его сознание. Он держал его в свернутом виде в ящике комода. Иногда, ища там что-нибудь, он касался его рукой. Было еще несколько польских вещиц, которые мать, перед тем как болезнь унесла ее в могилу, отдала старой полячке, навещавшей ее. Мать думала, что ему неинтересно это «старье». Граф со стыдом вспоминал об этом.
Он включил приемник. Телевизор он ненавидел. Жил в мире, создаваемом радио. Слушал все подряд: новости, беседы, радиопостановки (особенно любил триллеры), политические дискуссии, философские диспуты, программы о природе, легкую музыку, симфонические концерты, «Арчеров»,
[39]
«Женский час», «Сто лучших мелодий», «Диски для необитаемого острова»,
[40]
«На вашей ферме», «Ответы на любые вопросы». В определенное время года еженедельно обновляющиеся выпуски «Радио таймс»,
[41]
казалось, были самым наглядным подтверждением того, что его жизнь не стоит на месте. Манфред дразнил его, говоря, что он терпеть не может музыку, но это было не так. Да, он никогда и близко не подходил к концертному залу. (Ему перестали и предлагать билеты.) Однако он любил музыку, хотя мало разбирался в ней. (Джеральду пришлось объяснять ему, что церковные колокола вызванивают вариации, а не просто одну бесконечную гамму.) Несмотря на полное невежество в музыке, он слушал ее, и она завораживала его, как Калибана. Невероятно медленная нежность определенных произведений классической музыки напоминала ему течение собственных мыслей. Были у него и любимые композиторы, ему нравились Моцарт, Бетховен и Брукнер. Он вбил себе в голову, что любит и Делиуса,
[42]
потому что его музыка звучит так по-английски. (Он имел глупость сказать об этом Гаю, и тот саркастически спросил, что, черт возьми, он подразумевает под этим. Графу нечего было ответить, но тем не менее он остался при своем мнении.) Нравились ему и песенки, что-нибудь воодушевляющее и запоминающееся, вроде «Дороги на Мандалай» или «Нам с тобой было весело в мае». Он, конечно, часто читал под бормотание радио, читал своего обожаемого Пруста и Фукидида, Кондорсе и Гиббона, Сен-Симона и «Исповедь» Руссо. Стихи читал мало, но со времен незабвенных школьных «Воин девушку любит. Девушка любит воина» хранил легкую нежность к Горацию. (Тут их с Гаем вкусы совпадали.) Ему доставляли удовольствие несколько романистов (Пруста, по его мнению, с натяжкой можно считать романистом, это больше походило на чтение мемуаров): Бальзак, Тургенев, Стендаль. Он питал тайную слабость к Троллопу, а еще к «Войне и миру». В промежутках набрасывался на Конрада, ища в нем некий ключ к польской душе, разгадка которой ему никак не давалась. (Отец ни в грош не ставил Конрада, считая его легкомысленным ренегатом.) Так он обыкновенно проводил вечера, пока последние штормовые предупреждения не заставляли его забираться в постель. И, лежа под одеялом, он думал об острове, на котором жил. Думал о темном бескрайнем море. Об одиноких людях, прислушивающихся к этим сигналам предупреждения: радистах на кораблях, затерянных в неспокойном море, фермерах, сидящих на кухне со своими собаками под вой ветра на прибрежных низинах. Внимание всем, кто в море. Штормовое предупреждение. Клайд, Хамбер, Темза, юго-восточный ветер девять баллов, усиление до десяти в ближайшие часы. Ближайшие часы, ближайшие часы. Бискайский залив, мыс Трафальгар, мыс Финистерре. Кромарти, Фарерские острова, остров Фэйр-Айл, Солвей, Тайн, Доггер. В ближайшие часы.
Между теми, кто может уснуть, и теми, кто не может, существует пропасть. Это один из непреодолимых барьеров, разделяющих человечество. У Графа были сложности со сном. Он мог быть в хорошем настроении, но опасение возможного несчастья постоянно преследовало его. На деле он (подобно Джеральду Пейвитту) не боялся сойти с ума, но знал, что, если не поостережется, беды не избежать. Значит, следовало бояться бессонницы и внезапных ночных пробуждений от привидевшихся кошмаров. Он жаждал тьмы сна, подобного смерти, даже сумбура беспокойного сна, чего угодно, только не пустоты бодрствующего сознания. Он не пользовался таблетками из страха приобрести привычку. Белинтой посоветовал ему способ нагнать сон, способ, которым сам иногда пользовался, хотя тот мог не дать ни положительного, ни отрицательного результата: Графу нужно представить себя на дороге, или в саду, или в большом доме, а потом будто он идет (это было не совсем похоже на ходьбу) по этой дороге, поворачивает, проходит сквозь сад к калитке, где начинается другой сад, по тропинке в траве к деревьям, сквозь них, через поле, из комнаты в комнату, через холл, вверх по лестнице, по галерее… и так далее, пока не заснет. Но что получалось? Комнаты погружались во тьму, они были полны напуганных людей, стены сотрясались от взрывов снарядов, дверей не было, только отверстия в стенах, пробитые динамитом, сквозь которые беглецы спасались из дома в дом, с одной улицы на другую, до тех пор пока ночь не озарялась взрывами; прыжок во тьму на битые кирпичи; широкая улица, которую надо пересечь, простреливается насквозь, некуда идти; ни пищи, ни воды; враг все ближе, ближе… Порой ему снились более спокойные сцены: безлюдная Варшава, очень красивая, восстановленная или еще не разрушенная, волшебный город, город дворцов, мрачный. Она виделась ему как место с трагической судьбой, над которым, может, даже довлел рок: колонны памятника жертвам войны, могила с Вечным огнем, часовые на посту день и ночь, эхо шагов удаляющегося гуськом смененного караула. Граф стоит в темноте, робко смотрит на застывшие лица солдат, отблеск огня на колоннах с высеченными на них именами поляков, отличившихся на полях сражений в Мадриде, Гвадалахаре, на Эбро. Вестерплат, Кутно, Томазов. Нарвик, Тобрук, Монте-Кассино, Арнем. Bitwa o Anglie.
[43]
Ленино, Варшава, Гданьск. Ротенбург, Дрезден, Берлин. Или это он вновь в Лондоне, возле увенчанной орлом колонны в Нортхолте, поставленной в память о польских летчиках, погибших за Польшу, погибших за Англию? Триста третья эскадрилья имени Костюшко, в которой служил отец, — лучшая во всей польской авиации. Львов, Краков, Варшава. Битва за Англию, за Атлантику, Дьеп, Африку, Италию, Францию, Бельгию, Голландию, Германию. Отец и его брат надевают шлемы и парашюты и садятся в свои «спитфайтеры». И Граф хочет лететь с ними, только повсюду колонны, все больше колонн, разбитых колонн в разрушенном городе, и на каждой список сражений, великих битв, великих поражений, и вот он видит, насколько хватает глаз, не прошлое, а будущее…