Граф сидел, кое-как уместившись на крохотном диванчике, согнув длинные ноги и упираясь коленями в подбородок. Пиджак он снял с позволения Анны и был в безукоризненно белой рубашке в тонкую голубую полоску, которую надевал на службу, аккуратно заправленной под ремень на тонкой талии, и в узком темно-синем галстуке. Бесцветные светлые волосы падали на лоб, он беспомощно щурился от солнца, слепящего глаза. Он уже взмок и то и дело нервно оттягивал липнущую к телу рубашку. Анна думала, не предложить ли ему снять галстук и расстегнуть ворот, или он будет чувствовать себя неловко?
— Как вы, Питер? Солнце вас не беспокоит? Может, задернуть шторы?
— Нет-нет, мне хорошо, спасибо, спасибо.
Анна сидела в кресле с прямой спинкой по другую сторону каминчика с газовой горелкой за черной чугунной решеткой. Сверху, на полке стояла синяя с золотом вустеровская кружка,
[113]
тоже подарок Гертруды.
С «посещения» прошло два дня, и Анна вернулась к обычной жизни, разве что ее обычная жизнь была теперь столь необычна. Про себя она думала, что он ничего не говорил об этом; наверное, потому, что считает несущественным, как тот факт, что она никогда не видела Галилейское море, о чем он не помнит. Иногда ей казалось, что она сходит с ума.
С Анной произошло нечто ужасное. Это случилось некоторое время назад и продолжалось. Она ужасно, ужасно влюбилась в Графа. Разумеется, она никому не сказала об этой невозможной любви.
Сидя в одиночестве, гуляя в одиночестве, ибо она сторонилась людского общества и часто бывала одна, она во всех подробностях вспоминала и анализировала каждую минуту, каждый момент, проведенный в компании Питера с тех пор, как встретила его (Манфред представил ее ему) в квартире на Ибери-стрит вскоре после ее приезда в Лондон. Он оставил у нее впечатление человека высокого, странного и непонятно чуждого. Но тогда она не обращала на него внимания. Мысли ее были заняты горем Гертруды. Впервые она по-настоящему увидела Питера, когда, возвратившись с Гертрудой из Камбрии, заметила, что он влюблен в ее подругу, и это тут же вызвало в ней раздражение. Она объяснила себе, что причина в давней, с университетских времен, собственнической любви, которую она испытывала к Гертруде и на которую, как ей казалось, посягал Граф. Однако, оглядываясь сейчас в прошлое, Анна поняла, что то легкое раздражение было первым симптомом ужасной болезни, первой вспышкой ужасной боли, полностью заполнившей ее сердце и черной тучей затмившей ее небо. Конечно же, она относилась к Гертруде так, будто та принадлежит ей. Она на самом деле почувствовала тогда возмущение: как он смел тоже любить ее?
Анна стала смотреть на Графа иными глазами. Подлинная любовь скачет во весь опор, летит птицей, она быстрее всякой мысли, быстрее даже ненависти и страха. Анна постигла, как постигают наконец сложную теорему, неоспоримое обаяние Графа. В мыслях она боготворила его всего, от головы до ног, обнимала нежно трепещущими страстными крыльями. Но в жизни внешней за все это время ни пальцем не пошевелила, ни виду не показала. Она внимательно следила за ним, внимательно следила за Гертрудой и гнала из сердца всякую надежду. Но уже не могла совладать с любовью. Ее огромная любовь хотела жить и жила, заполняя собой все большее пространство. Теперь Анна осознала, что желание счастья не до конца выгорело в ней. (Когда Питер позвонил с вокзала Виктория, прося встречи по поводу анонимного письма, она не могла избавиться от мысли, что он намерен признаться в любви к ней.) Она страстно желала быть с ним, насытиться его присутствием, насмотреться на его бесцветные, свисающие на лоб волосы, которые хотелось погладить, на его тонкие красивые печальные губы, которые хотелось целовать, медленно и самозабвенно, на очень светлые голубые глаза, причину грусти которых она теперь разгадала, на серьезное нервное лицо и манеру замирать, откидывая назад голову и внимательно слушая собеседника. Он сохранил невинность и чист в сердце, думала она. Он такой высокий, такой худой, такой кроткий, такой чужой здесь и потерянный. У нее было чувство, что она открывает, почти создает это незаметное молчаливое существо, которое все другие так глупо проглядели. Граф никогда не становился предметом чьего-то пристального внимания; и Анна не могла не предполагать, что бессознательно он отвечает на столь глубокий тайный интерес к себе. Она не могла управлять своей любовью, хотя подавляла в себе страсть и надежду и старалась поверить, что рано или поздно Питер женится на Гертруде.
Появление Тима Рида было как взрыв, как извержение вулкана, из которого вырываются огонь и раскаленная лава. Анна думала, что любит Питера всем своим существом. Но теперь воскресшая надежда слала известие в самые дальние его пределы, а ее любовь ширилась и росла и пела в безудержной радости. Анна лежала на кровати, то плача, то смеясь от неожиданности спасения. Смеялась не истерично, только тело ее тихо сотрясалось и не могло остановиться, словно ее смех сообщался глубинам земли, вызывая ответное колыхание планеты. Конечно, внешне она была сдержанной. И, как прежде, ни пальцем не шевелила, ни виду не показывала; и со всею строгостью, которая единственно и могла обуздать ее страсть, сказала себе: Гертруда скоро устанет от Тима, она никогда не выйдет за него. И с болью, которая принесла ей некоторое утешение, сделала то, что считала своим безусловным долгом. Как могла, убеждала Гертруду не выходить за Тима. Она решилась на это частью из убежденности в истинности того, в чем убеждала Гертруду: Тим недостоин ее, он неосновательный, ненадежный. Но еще из глубокой, извращенной потребности действовать вопреки собственным интересам, чтобы очистить себя отказом (подсказанным тем, кто мог знать истинный повод) поощрять подругу совершить то, что послужит, вероятно или возможно, как-нибудь или когда-нибудь к ее собственной выгоде. К тому же Анна не могла искать расположения Графа, чтобы малейший намек на это в ее поведении не побудил Гертруду отвернуться от него. А еще, пожалуй, она слишком боялась страданий, какие придется пройти, если путь будет свободен, и ужаса возможного поражения в этом случае. Но вот Гертруда сказала, что с Тимом покончено, и Анна почувствовала, что старалась не зря и даже слишком преуспела, и ее смех обернулся слезами, а удовлетворение от собственной порядочности было горьким. А затем пришел счастливый день, когда она стояла с Питером в небольшой сумрачной комнате в мэрии и смотрела, как у нее на глазах Гертруда Опеншоу становится Гертрудой Рид. Глаза Анны блестели, лицо сияло от радости за себя, а в душе звучал тот ее космический смех. А когда Тим надел кольцо Гертруде на палец, Анна взглянула на Питера и тут же пожалела об этом. На его лице было спокойное и вежливое выражение, но она поняла, как ему горько и больно и что он абсолютно не замечает ее, Анны.
Путь был свободен, и задача изменилась, мучения, возможно, стали сильнее. Надежда, обезумев, завывала смерчем, терзая любовь, чтобы и она тоже взбесилась. Анна старалась думать об этом как о трудности, как о чем-то, с чем, по крайней мере, можно справиться с помощью рассудка, усмирить долгими доводами. Корень проблемы был в том, что Питер по-прежнему видел в ней монахиню. Это было ужасно. «Не бывает бывших монахинь». Интуиция говорила ему, что она «вне мира»; и он воспринимал ее, ставший очевидным, интерес к себе как совершенно естественный в человеке столь бескорыстном. Она была для него, как выразилась Гертруда, «феноменом», и к такому взгляду, возможно, примешивалось польское романтическое отношение к католической церкви. Все всегда будут видеть во мне несостоявшуюся монахиню, говорила себе Анна. Многочисленные планы Гертруды относительно будущего Анны не включали варианта замужества. Питер утешал себя тем, что Анна невидимо сохраняет религиозную «привычку». Для него на Анне лежал долг священства, который она не могла не исполнять постоянно, и именно такой она привлекала его, хотя это невольное служение теперь, похоже, все больше и больше отдаляло и отделяло ее от Питера, которого она любила и жаждала. Он смотрел на нее как на святую женщину, непорочную, спокойную, недоступную и строгую. Временами Анне страстно хотелось разбить эту икону, швырнуть к его ногам и яростно топтать ее. Гертруда как-то сказала, что достаточно четырех секунд, чтобы изменить мир. Анне могло бы хватить и двух, если бы она только пересекла пространство (в три фута, как сейчас, когда она разговаривала с ним), которое разделяло их, и все во вселенной переменилось бы. Но допустим, она переменилась бы у него на глазах, а он отшатнулся бы в ужасе, отвращении — жалости? Такое тоже приходило ей в голову. И в ответ на мягкое, мощное давление своей страсти она продолжала играть отведенную ей роль. И думала про себя, что, конечно, это не роль, не что-то фальшивое, что она действительно такова, она то, что он видит, но и другое, безумное, отчаянное, жаждущее, плачущее другое. Если бы она была священнослужительницей и если бы в ней осталось хоть немного веры, она бы скорее умерла от невозможности соединиться с ним, нежели разбила холодную невинную икону, которая, возможно, служит ему единственным утешением в теперешних страданиях. Нет, она не может разбить ее, она должна терпеть. Но, также подумала она, терпеть какое-то время, пока.