Учитель Клеменс заметил во мне неожиданное изменение. Тогда он отложил в сторону тетрадь с нотами, которую только что снял со стеллажа, и сел за рояль.
— Подожди, я сыграю полную гамму. Я покажу тебе последовательность нот.
И исполнил несколько гамм.
Гаммы! Какое открытие! Мир подарил мне тысячи звуков, но в них не было никакой последовательности. Что делать человеку, который собрал в своей библиотеке все книги мира, но не знает, что их можно расположить в алфавитном порядке? Кто смог бы выжить в таком хаосе? То же происходило и со звуками в моем чреве: они хранились там в абсолютном беспорядке. Да, отец, я мог хранить их, находить и определять источник звучания, но не мог упорядочить их. Мириады нот без всякой упорядоченности. Мириады тональностей, звучавших вразнобой. Так я обнаружил, что в гаммах заключена логика звука, тончайшая прогрессия звучности — один тон, за ним другой, еще один и средний тон, и так далее. Так возникала гамма. А потом вниз: от одной ноты к другой. И снова то же. Внезапно все звуки, наполнявшие мое естество, начали, как солдаты на параде, выстраиваться в одну прямую линию. Хаос исчез. Подобно тому, как математик решает равенство, я установил соответствие между звуками, доносившимися извне, и теми, что обитали в моем теле, и в результате открыл для себя большие, малые и хроматические гаммы.
Почти насильно я прервал бег его пальцев и потребовал:
— Этюд, маэстро, сыграйте любой этюд.
Учитель Клеменс убрал пальцы от клавиатуры, пристально посмотрел на меня и наткнулся на взгляд, полный решимости.
— Я прошу вас сыграть что-нибудь.
Учитель Клеменс почувствовал, что со мной творится что-то странное. Снизойдя до моей просьбы, он сыграл сонату Гайдна. И случилось другое чудо. После того как отпала необходимость в каком-либо анализе, я с головой погрузился в мелодии.
Именно потому, что теперь не было ничего, что требовалось бы препарировать, я мог чувствовать музыку. Двойные молоточки били по струнам. Ощущения обретали кровь и плоть, они превращались в ноты. Десятки нот и всего один звук. Какое блаженство! Как тут не увлечься музыкой! В ней было все: хаос, трепет души и холод, круговорот нот, порядок, мир и волнение.
— Давайте споем гамму, — попросил я учителя.
Связанный договоренностью с отцом, он не посмел мне отказать.
Всего за несколько минут я овладел гаммами. Я исполнял их чисто, без малейшей фальши. Учитель Клеменс не мог не обратить внимания на великолепную тесситуру и манеру исполнения.
— Песня, учитель Клеменс, давайте начнем петь!
— Не спеши, Людвиг, — возразил он, — это слишком сложно. Сначала ты должен освоить сольфеджио и выучить все ключи.
Но я ответил:
— Либо мы посвящаем оставшуюся часть урока тому, чтобы петь песни, либо можете забыть о деньгах, которые платит вам отец.
Любой репетитор знает, что, если он не хочет остаться без заработка, если он хочет, чтобы ученики приходили к нему снова и снова, ему следует уважать их пожелания. Так что я бил наверняка.
— Хорошо, давай попробуем вот эту.
Это был известный, достаточно простой мотив. Сначала он сыграл его для того, чтобы я прослушал мелодию.
— Не повторяйте. Этого достаточно, — сказал я и исполнил песню под аккомпанемент рояля. Надо ли говорить, что мое исполнение было безупречным. Он кивнул головой, признав, что это было хорошо, даже слишком хорошо, и попросил повторить. Песня зазвучала еще лучше. Он понял, что столкнулся с чем-то совершенно исключительным, и принялся листать тетрадь в поисках более сложной песни.
— Посмотрим, Людвиг, как ты справишься с этим.
Так я спел пять песен, одну за другой, и каждая песня была на порядок сложнее предыдущей. Пораженный, учитель Клеменс захлопнул тетрадь и предложил мне познакомиться с чем-то несравнимо более сложным. Но величайшее творение Шуберта, «К музыке», самая прекрасная ода, когда-либо рожденная музыкальным гением, песня, за которую любой оперный певец продал бы душу дьяволу, далась мне без особого труда.
Учитель Клеменс закрыл партитуру и вновь взглянул на меня. В широко раскрытых глазах читалось изумление. Чуть помедлив, он оторвался от рояля, подошел к стеллажам и снял папку с песнями. Одна мелодия сменялась другой, и я повторил их все, расцветив новыми созвучиями. О, отец, что это были за звуки! Я играл не только с мелодией, но и с аккомпанементом. Я вел основную мелодическую линию, добавив к ней полные обертоны каждой ноты. Мой голос извлекал не ноты, а настоящие аккорды… На лбу учителя Клеменса высыпали бисеринки пота, его руки будто сковало льдом, в то время как все лицо горело нестерпимым жаром. Очки съехали с переносицы, и он неловким движением, выдававшим внутреннюю дрожь, вернул их на место.
Тогда он снял со стеллажа сборник арий и начал играть, а я все пел и пел… Чем дальше, тем сложней. Арии Моцарта, арии Сальери… а потом дуэты, в которых он сам исполнил вторую партию.
Я снова оказался на высоте, учитывая то обстоятельство, что тогда я не имел никакого представления ни о технике пения, ни о положении тела, ни о правильном дыхании… И дело здесь было не только в моем певческом таланте — своим голосом я вплетал в ткань песни звуки, жившие во мне: вой ветра, шуршание снега, шелест шелка. Я обрушил на учителя Клеменса водопад звуков: поцелуи, объятия, смех, рукопожатия, хлопки. Конечно, он не мог узнать их, но чувства, которые они разбудили в его душе, невозможно передать словами. Руки учителя Клеменса задрожали, и он три раза сфальшивил. Я услышал это. Охваченный паническим страхом, он перестал играть и попросил меня повторить ноты рояля, одну за другой, начиная с самой сложной для голоса первой ля. Я спел их, закончив четвертой си в высокой тональности, свойственной сопрано. Мой диапазон варьировался от баса до сопрано, включая контральто, — пять октав! Неудивительно, что учитель испугался…
— Урок окончен, — пролепетал он, с трудом шевеля побелевшими как снег губами. — Передай своему отцу, что я должен срочно поговорить с ним.
Когда захлопнулась дверь, я услышал глубокий вздох, оборвавшийся нервным всхлипом.
7
Нам следовало дождаться возвращения отца из Италии, из Ватикана.
Вскоре после приезда состоялся его разговор с учителем Клеменсом. И вот что поведал ему изумленный маэстро:
— Ваш сын — необычный ребенок. Либо он исчадие ада, либо дитя Божье. У него дар, господин Шмидт, у него дар. Его голос, его диапазон… за всю свою жизнь я не слышал ничего подобного! Он — восьмое чудо света; да что тут говорить — ни один певец в этом мире ему и в подметки не годится. Я дал ему послушать арию Моцарта, самого Моцарта. Ему хватило одного раза. На второй раз я исполнил ее без мелодии, только аккомпанемент. И ваш сын… спел ее так, будто он сам написал эту арию. Он спел то, над чем многие теноры бьются много лет! Я попросил вас прийти, потому что… видите ли, мне нужны эти уроки, но, я даже не знаю как сказать… Я теряю ученика, но оставлять его у меня было бы величайшей ошибкой, если не преступлением. Я обучаю музыке, а не пению. Мой метод слишком интуитивен, в некотором роде я всего лишь человек, который сидит с детьми по вечерам, пока их родители заняты своими делами. Ему здесь не место! Я знаю, что говорю, ему здесь не место… Им должны заниматься преподаватели в специальной школе певческого мастерства. Там ему дадут надлежащее музыкальное образование, и однажды он станет величайшим певцом, которого когда-либо знала сцена. Потому что, уж поверьте мне на слово, господин Шмидт, ваш сын Людвиг будет не просто певцом, он будет божеством сцены.