Господин директор замолчал, наслаждаясь нашим страхом. Потом он снова поднял камертон, ударил им о перила, и вновь сладостная нота испуганным голубем вспорхнула вверх и пронеслась по стенам церкви:
— Это нота «ля»! — торжественно провозгласил директор. — Так спойте же ее! Прямо сейчас! Давайте!
Он третий раз ударил камертоном о перила, и все как заведенные запели:
— Л-я-я-я-я-я-я-я-я-я-я-я-я-я-я-я!
Я сохранял молчание. С высоты кафедры этот ужасный человек взмахом руки приказывал нам не останавливаться, а сам поднял голову и закрыл глаза, внимая нашим голосам, Казалось, будто он вдыхает аромат ста только что срезанных роз. Его пальцы мелко дрожали, словно пытаясь ухватить невесомую плотность звука. Все мы — и старожилы, и только что прибывшие — принадлежали лишь ему.
Когда моим приятелям стало трудно дышать, они перевели дух и снова запели, боясь остановиться.
Я продолжал молчать. Господин директор крикнул, перекрывая голоса учеников:
— Я хочу, чтобы вы навсегда запомнили эту ноту! Она должна стать частью вас самих! Завтра утром, перед завтраком, я потребую от вас вспомнить ее, но на этот раз уже без камертона!
— Л-я-я-я-я-я!
— Вы сохраните ее в себе лишь в том случае, если всю ночь будете молчать и не запятнаете чистоту божественного звука праздной болтовней! Забудьте о том, кто вы и откуда, думайте только об этой ноте!
Последовал еще один удар камертоном, а за ним еще одни. Так мы держали ля три минуты, которые превратились для нас в вечность.
— Л-я-я-я-я-я-я-я-я!
Господин директор взглянул на меня. Сжав губы, я стойко выдержал его взгляд. Потом он опустил руку и с хрустом сжал кулак, как это делают дирижеры на последнем круге. Казалось, будто он схватил ноту и раздавил ее в кулаке. Все тут же замолчали.
— Отправляйтесь в корпуса! — скомандовал он.
11
Как и следовало ожидать, отец Стефан, в первые ночи, проведенные в школе, никто не осмелился и рта раскрыть. Никто из ста мальчиков, видевших друг друга впервые, не произнес ни слова. Все они, как заколдованные, напевали про себя то, что господин директор приказал им запомнить, — это был единственный способ удержать звук в памяти. В комнате, где мы спали, перед самым рассветом раздались всхлипывания. Какой-то мальчик плакал во сне, и в его плаче, отец, звучала нота ля.
Господину директору хватило одной-единственной ноты, чтобы перемолоть волю всех учеников в муку. Всего одной ноты!
На следующее утро господин директор приказал нам, голодным, едва стоящим на ногах, построиться во внутреннем дворике перед главным зданием. Ночью выпал снег, и наши ботинки тут же промокли. Сам он отошел назад и небрежным взмахом руки подзывал нас по очереди к себе. Мы напоминали солдат на плацу. Каждого, кто подходил к нему, он просил напеть ему на ухо ля. Тех, кто уже спел ноту, господин директор отсылал в столовую, где их ждал горячий завтрак. Те же, кому не удалось взять ля, отправлялись в аудиторию на урок без завтрака. Так счастливчикам, дошедшим до столовой, доставалась двойная порция. Я думаю, не надо объяснять, зачем это делалось.
Когда подошла моя очередь и я приблизился к господину директору, он заглянул мне в глаза и прочел в них вызов.
— Ваше имя.
— Людвиг Шмидт фон Карлсбург.
— Предупреждаю вас, молодой человек: еще одна такая шалость, подобная той, что вы позволили себе вчера, и на три месяца останетесь без обеда. Вам ясно?
Я не покорился. Я просто опустил глаза. Ему показалось, что этого достаточно.
— А сейчас — ля.
Возможно, я был единственным, кто этой ночью мог спать и болтать с приятелями, не боясь забыть эту злополучную ноту. Звуки жили во мне, и вспомнить их составляло мне не больше труда, чем вам сотворить крестное знамение. Но, подняв глаза на господина директора, я выдавил из себя до.
В тот же день после ужина учитель Драч снова привел нас в маленькую церковь. Следуя друг за другом, мы поднялись по лестнице туда, где во время службы стоят певчие, и увидели великолепный орган из темного дерева, с посеребренными трубами, такими огромными, что они достигали потолка. Черные и белые клавиши были расположены не так, как у рояля, а в обратном порядке. Такую клавиатуру я видел на старинных клавесинах. Педали под органом давали третью последовательность нот, а вокруг него полукругом, очерчивая место для хора, располагался деревянный амфитеатр. Учитель Драч сел за орган и достал список с нашими именами.
— Альбрехт! Подойдите сюда.
Розовощекий, похожий на младенца, мальчик поднялся с места и подошел к органу. Учитель Драч сыграл восходящую гамму из пяти нот и попросил мальчика спеть ее. Это была слишком высокая тональность, голос ребенка не вытягивал ее. Учитель музыки повторил гамму, увеличив ее на две тональности, но это было сложным испытанием для детских голосовых связок. Он добавил еще две тональности, и наконец, голос мальчика завибрировал в унисон с органом. Он спел гамму несколько раз, и учитель Драч снизил регистр, потом начал расширять гамму, добавляя к ней тональность за тональностью. Мальчик пел до тех пор, пока не сорвался на фальцет. Таким нехитрым способом учитель Драч смог узнать, каким диапазоном обладает ученик.
— Дискант-2.
Так создавался хор, в котором нам предстояло петь все последующие годы. Мы по очереди повторили это упражнение. Я воспользовался возможностью изучить голоса моих приятелей.
И если раньше я наивно полагал, что в школу попадают мальчики, обладающие исключительными вокальными данными, то теперь знал, что это не так. В Высшей школе певческого мастерства было достаточно посредственностей, умевших лишь пустить пыль в глаза. Тембр их голосов не выдерживал никакой критики. Лишь немногие могли похвастаться талантом, но зато все страдали непомерным честолюбием, всем хотелось однажды проснуться окруженными роскошью и славой; это желание вибрировало в их голосах. В них не было любви. Всё что угодно — тревога, тщеславие, тошнотворная спесь, но только нелюбовь. Меня окружали люди, снедаемые завистью, ненавистью, гордыней, страхом перед неудачей. Я уже решил, что никто из них не достоин моей дружбы, но вдруг услышал голос. Он был не похож на остальные. Этот голос принадлежал Фридриху, прелестному белокурому мальчугану с синими глазами. Нет, он покорил меня не своим талантом, напротив, голос Фридриха был средним. Но в нем звучала чистота, искренность чувства, которой так недоставало другим. Фридрих и сам отлично понимал, что Господь не отметил его своей милостью. Поэтому он изо всех сил стремился стать лучше, но делал это не с надменностью, а с радостью.
Вслед за Фридрихом были вызваны еще семь мальчиков. Потом наступил мой черед.
— Шмидт фон Карлсбург, — прочел учитель.
Я встал с места и подошел к органу.
— У нас мало времени. Посмотрим, как обстоит дело с низкими нотами.