Казалось, господин директор разволновался, но между тем его голос оставался бесстрастным. Он перевел дух и продолжал:
— Людвиг, сегодня вы станете одним из певцов особого хора. Но есть кое-что, что вам необходимо знать.
Он поднялся, подошел к шкафу, набитому партитурами, и, достав из кармана жилета ключ, открыл нижний ящик. Из ящика он извлек папку, положил ее на стол и, развязав тесемку, вытащил какие-то бумаги. Я узнал их: это был контракт, который подписал мой отец, давая согласие на мое обучение в Высшей школе певческого мастерства. Директор нашел среди прочих бумаг небольшой листок. В контракте, напротив моего имени, стояла подпись отца и дата моего прибытия в школу.
— У меня есть разрешение, Людвиг. Я хочу, чтобы вы знали, что я не злоупотребляю своей властью. Без этого разрешения ваше пребывание в школе было бы невозможно, и вам придется смириться с этой мыслью. Если ваш отец согласился предоставить мне такие полномочия, видимо, он желает, чтобы вы стали певцом, что бы вы себе ни измышляли.
Я не совсем понимал, о чем говорит господин директор, но признаюсь, ему удалось сбить меня с толку. Он встал, вышел из кабинета и вскоре вернулся, держа в руке стакан. В стакане плескалась мутная жидкость.
— Выпейте, вам станет легче.
Я почувствовал себя крысой, загнанной в угол. Я был готов к столкновению с господином директором, но сейчас, когда мы сидели друг напротив друга в его кабинете, а на столе лежала индульгенция, подписанная моим отцом, храбрость покинула меня. Господин директор страдал манией величия, но в то же время он знал, что делает и чего желает. А самое ужасное заключалось в том, что он делал это с ведома и согласия моего отца. Что я, одиннадцатилетний мальчик, мог противопоставить этому сговору? Я вспомнил о Фридрихе, зажмурившись, влил в рот содержимое стакана и несколько раз прокашлялся. Жидкость отдавала горечью. Потом господин директор взял меня за руку и сказал:
— Идем.
20
Мы вышли из апартаментов господина директора и пошли по дороге, мимо главного входа. Вскоре мы оказались возле стеклянного павильона. Внутри горел огонек, в окнах мелькали темные тени. Моя память живо воскресила тот день, когда мы возвращались из церкви и впервые набрели на этот павильон. Мне стало дурно. Веки отяжелели, а по всем членам разлилась предательская немощь. Господин директор открыл дверь и сделал шаг в сторону, давая мне пройти. На ватных ногах я переступил порог и замер на месте.
В павильоне при свете лампы я разглядел изваяния ангелов, снятых со школьной ограды. Их было около сорока. Они стояли по периметру помещения, образуя круг. Среди прочих изваяний я без труда узнал ангела с рожком, под которым мы с Фридрихом провели не один час вместе, а также ангела с арфой, исчезнувшего прошлой ночью.
В центре павильона возвышался стол из белого мрамора. Покрытый чистой льняной скатертью, он напоминал алтарь. Глядя в пустые, холодные глаза ангелов, я неожиданно почувствовал приступ резкой боли. Фигуры завертелись вокруг меня в безумном хороводе. Проглоченное снадобье подействовало, я впал в полуобморочное состояние, граница сна и яви стала зыбкой. Лица ангелов преобразились: я смотрел на них, а на меня смотрели Фридрих, Ганс, другие мальчики… Они плакали, улыбались сквозь слезы, звали меня к себе. Я зажмуривался и снова открывал глаза, пока лица не слились в одну бесформенную массу. Минута, дарованная мозгом, истекла, Морфей забил надо мной темными крылами. Собравшись с последними силами, я поднял глаза на ангелов и увидел, что их чресла украшают ожерелья. Но в этих ожерельях не было ни золота, ни серебра, ни драгоценных камней. Лишь отрезанные мошонки. Боже мой! Это были мошонки моих товарищей, навсегда утративших мужское естество. Клянусь Богом, святой отец, я видел это своими глазами! Каждый из ангелов был опоясан нитью, с которой свешивалось два почерневших сморщенных яичка. Вероятно, их прежде вымочили в формалине, чтобы предотвратить разложение. Владельцы этих яичек спали в корпусе особого хора, зная, что неподалеку хранятся их собственные мошонки. Как они могли молчать? Почему они смирились с участью, на которую обрек их полоумный старик?
Краем сознания я слышал вдали голос. Кажется, это говорил господин директор. Презренный тиран! Он желал, чтобы и я разделил их позор.
— Мошонки, которые ты здесь видишь, мой дорогой Людвиг, бесценны. Многие алхимики, колдуны, врачеватели отдали бы немало, чтобы заполучить их. Но только я знаю истинную цену этому сокровищу и не соглашусь продать его ни за какие богатства мира — ведь в том сне у ангелов были яички моих учеников. Доверься мне, Людвиг, я защищу тебя, я защищу тебя.
Я затрепетал. Вкрадчивый голос липкой патокой вливался в уши, лишая меня последних остатков воли. Я не мог ему противиться. А господин директор тем временем продолжал:
— Вам уже одиннадцать лет, скоро вы вступите в пору полового созревания. У нас мало времени. Ваш голос изменится, и мы навсегда потеряем тот великолепный диапазон, что изумил меня сегодня. — Сказав это, он подошел ко мне и прикоснулся рукой к моей щеке. Ладонь была обжигающе холодной. — Вам повезло, Людвиг: вскоре вы станете королем оперной сцены. Все театральные агенты будут сражаться за право заполучить вас к себе в труппу. Перед вами открываются невероятные возможности. Вы исполните главную партию в «Эвридике», величайшей опере Глюка. Своей славой вы превзойдете Каффарелли, Гуадагни, Сенезино, Берначчи, Крешентини, Фаринелли и других великих кастратов. У вас будет несравненный фиато, вы сможете брать самые высокие ноты! Ваш диапазон будет сводить слушателей с ума. Но если мы не поторопимся, ваш голос выродится в фальцет. Вы же не хотите, чтобы люди услышали фальцет? Фальцетисты! Какая пошлость! Грубая, топорная подделка! Ха! Испанцы и итальянцы, поющие фальцетом, объединяют регистры груди и головы. Жалкие дилетанты! Само их существование — оскорбление для кастратов. Им никогда не удастся добиться подлинного звучания. Одно слово — фальцетисты! И не беспокойтесь, если на вашей груди не вырастут волосы, а груди и бедра станут похожи на женские. В вашем организме сохранится достаточно семенной жидкости, чтобы вести половую жизнь в зрелом возрасте. Женщины обожают кастратов, вы будете желанны, как ни один мужчина. Не расстраивайтесь, Людвиг, вы не только сохраните свой голос, но и обретете необычайную притягательность для противоположного пола! Да, несомненно, вам повезло, Людвиг. Сегодня вы станете одним из певцов особого хора и возлюбленным чадом семьи кастратов.
Полагаю, что вы несильно удивлены, святой отец. Вы же знаете, кастрация практиковалась с незапамятных времен. Родители оскопляли своих детей, чтобы, подобно богу Сатурну, сохранить могущество и власть над племенем. Восточные владыки оскопляли евнухов, прежде чем допустить их в гаремы. Тысячи воинов, попадая в плен, лишались своего мужского естества. На протяжении многих веков люди верили, что кастрация — единственный способ излечить чуму, проказу или сумасшествие. Вы же католический священник, отец Стефан! Кому как не вам знать, что, несмотря на слухи о том, что вот-вот должна выйти энциклика, осуждающая оскопление певцов, хоры Ватикана по-прежнему пополняются кастратами… Не помню тот стих из Библии, но после того, как церковь запретила женщинам петь в хоре и Климент III допустил в Сикстинскую капеллу кастратов, это стало традицией.
[3]
Ни одна месса не могла обойтись без высоких голосов, имитирующих ангельские. Таковыми полагаются, конечно же, сопрано и контральто. Но поскольку женщины были изгнаны с амвона, церкви не оставалось ничего другого, как собирать хоры из мальчиков и подростков. Иногда их похищали, иногда родители и сами были не прочь поправить дела семьи за счет кастрата. Кое-где в Италии один кастрат мог обеспечить безбедное существование нескольким поколениям своих родичей. Им платили больше любого певца, к ним благоволили короли и священники, они были любимцами публики. Они прожигали жизнь в роскошных имениях, окруженные всеобщим обожанием!