Родители учеников спали и видели, что их чада станут великими певцами, любимцами изысканной публики и критиков. Судя по всему, честолюбивые мечты ослепили их разум настолько, что они не желали знать горькой правды. А правда заключалась в том, что, даже если мальчики смогут сберечь свои голоса, немногим из них удастся добиться признания. Господин директор жил мечтой вчерашнего дня. Большинство моих приятелей слонялись бы из города в город, перебиваясь случайными заработками, и в лучшем случае могли пополнить хоры итальянских предместий, где еще жива была память о певчих скопцах. Да, отец Стефан, в 1848 году кастраты Высшей школы певческого мастерства казались отголоском далекого прошлого. Времена кастратов безвозвратно ушли, не говоря уже о том, что в Германском союзе они никогда и не начинались.
Единственное, чего я так и не смог понять, — что подвигло моего отца на этот бессмысленный шаг. Мы ни в чем не нуждались. Занятия живописью обеспечивали ему почет и положение в обществе. Возможно, он провел слишком много времени в Риме и Ватикане, и пение кастратов, ископаемых минувшей эпохи, затмило его рассудок, если он возжелал такой участи для своего единственного сына. И по сей день кое-кто из родителей пытается воспитать из дочерей искусных ткачих, забыв о том, что в мастерских людей давно заменили механические ткацкие станки, работающие на пару. Вы и сами знаете, отец, многие из страха перед прогрессом предпочитают не замечать того, что творится у них под носом, продолжая жить иллюзиями прошлого.
21
Господин директор бережно взял меня за руку и подвел к мраморному столу, возвышавшемуся посреди павильона. Я не сопротивлялся: меня мутило от одной мысли о том, что мне предстоит испытать, но воля моя была сломлена.
— Мы сделаем все, как полагается. Правильно. Потому что если мы просто лишим тебя гениталий, то можем испортить твой голос. Ты же не хочешь, чтобы публика передразнивала тебя куриным квохтаньем?
В этот момент раздались шаги: в павильон вошел Красавчик Франц. Он нес ведро, из которого валил пар. На поясе у горбуна висел матерчатый чехол. Из чехла торчали инструменты его страшного ремесла: ножницы, клещи, ножи и маленькая пила.
— Вам не будет больно, Людвиг: я влил в вас добрую дозу опия. Кроме того, Франц долгое время был военным хирургом, пока его больница не сгорела. Он проследит, чтобы вы не потеряли много крови и чтобы рана не загноилась. Я знаю, с первого взгляда он кажется монстром, но он очень тактичен. О да, у него есть такт. Не бойтесь. Доверьтесь ему, дражайший Людвиг, доверьтесь ему.
Красавчик Франц поставил ведро на пол и наполнил из него сосуд с широким днищем. Потом он приблизился ко мне, они вместе повалили меня на алтарь, спустили с меня брюки и задрали рубашку. Сквозь белую льняную скатерть холод камня был почти неощутим. Мне хотелось вырваться и убежать, но я не мог: мышцы свело болезненной судорогой. Франц обмотал мне бедра куском холста, взял полотенце и скрутил его в рулон. Этот рулон он подложил под ягодицы. Мое тело выгнулось, и яички поднялись вверх.
— Нет, нет, я не хочу… — прошептал я.
Емкость с водой Красавчик Франц поставил между бедрами так, что яички окунулись в обжигающую жидкость. Я вздрогнул, но мгновенно напряжение в промежности спало, мошонка опустилась на дно сосуда. Господин директор отошел в сторону, а я лежал на алтаре и глядел в потолок. Ветви деревьев сомкнулись над стеклянным куполом, скрывая от посторонних глаз мой позор и бесчестье.
— Нет… нет… — повторил я.
Пока мошонка намокала, Красавчик Франц склонился надо мной. В опиумном бреду его шрамы и увечья расплылись и казались еще ужаснее. Глаз без века приблизился к моему лицу. Франц погладил мою шею и шершавыми пальцами сильно нажал на сонную артерию, видимо собираясь усыпить. Им не хотелось привязывать меня к алтарю.
Но его действие возымело противоположный эффект: последние остатки опиумного морока рассеялись, я проснулся. Это неожиданное пробуждение придало мне сил. Я начал брыкаться.
— Ремни, давай ремни, — вскричал господин директор.
Вдвоем они навалились на меня и связали по рукам и ногам, распластав на алтаре. Красавчик Франц опустил руку в мою промежность и потрогал мошонку, чтобы убедиться, что она достаточно прогрелась. Он перевел взгляд на господина директора, тот кивнул. Я же вновь взглянул на ангелов, окружавших меня, увидел их белые мраморные глаза. Я не хотел лишиться мужского естества, отец.
Но это было не самое страшное — я почувствовал, что могу потерять свой дар, дар, ниспосланный мне Всевышним. Вырезав мне яички, злодеи навсегда лишили бы меня способности повелевать звуками. Я не мог объяснить это, но я знал, что мой дар и мужская сила составляют одно неразрывное целое. Как можно смириться с тем, что тебя лишают самого дорогого, что есть в твоей жизни?
И когда по глазам полоснул блеск отточенной стали, я понял, что мой час настал. Вот уже Красавчик Франц поднес ножницы к моей промежности. Еще миг — и все будет кончено! И тогда я использовал всю свою власть. Я закрыл глаза, как делал это не раз, когда был маленьким, и, разбив хрупкий лед окружавшей меня реальности, ушел с головой в мир звуков. В этот миг я услышал дыхание повивальной бабки, вытащившей меня из материнского чрева, цокот лошадиных копыт по камням Йозефшпитальштрассе, вой ветра, журчание вод, величавое пение деревьев в баварских лесах, голоса моих родителей. Я услышал смерть дедушки Клауса, бой сотен колоколов в мюнхенских звонницах. Я услышал, как бьется мое сердце, как струится по венам кровь, как с каждым вздохом вздымается грудь. Я услышал всего себя. И среди этих звуков я внезапно услышал еще один — самый совершенный, прекраснее любого адажио или анданте, звук звуков.
Говорю вам, отец, в этот миг я услышал звук, который столько лет оставался для меня тайной. Звук, который я тщетно пытался найти в разделении и смешении других звуков. Он был само совершенство! Ни один мужчина, ни одна женщина не смогли бы устоять перед ним. Воистину то был звук любви, вдохновившей меня на пение в ту достопамятную ночь, проведенную на черепичной крыше.
И где бы я ни бродил: в полях, в лесах, по берегам рек, на городских улицах, — я не нашел бы его, даже если бы мне пришлось обойти всю землю. Он составлял часть моего естества. До поры до времени дивный звук дремал во мне, а теперь пробудился. Я обрел его, когда передо мной разверзлась пропасть отчаяния.
Услышав раз, я мог повторить его, не будь я Людвиг Шмидт фон Карлсбург, повелитель тысяч и тысяч звуков, собранных за неполных одиннадцать лет. Я собрался с последними силами… и запел.
Время замедлило свой бег. Горбун, склонившийся надо мной с ножницами в руках, застыл, словно каменное изваяние. При свете газовых ламп было видно, как побледнело лицо господина директора, как блестят на его лбу бисеринки пота. Из моих уст полился дивный напев — мелодия жизни. Она пьянила, завораживала, множеством тонких эфирных нитей опутывала рассудок.
Невозможно передать весь ужас, который так явственно читался в тот миг в глазах господина директора. Ничего более совершенного он еще не слышал. Звук любви проник в его слух, напоил его тело смертоносным ядом, сокрушил его волю.