Я – брал.
Потом – фотографические ночи. Никогда в году не бывает такой яркой, раскаленно-белой луны, такого разделения света и тени. Обычно принято говорить о цветах дня – да, это прекрасно. Осень – это буйный бал. Первые яркие листья при первых, робких тактах, затем царственная роскошь предсмертного безумного танца, когда танцовщица одну за другой сбрасывает шали, – и ветер, ветер, ветер! Ветер несет по земле клочья ярких одежд, потемневшие, никому не нужные листки летних летописей. Пляши, пляши, пей, потому что скоро все кончится. Насовсем. И не останется на земле ничего, что притягивало бы взгляд. И тогда ты поднимаешь глаза к небу. А оно – прекрасное, безмятежно-равнодушное, как улыбка куросов юной Эллады, как улыбки богов древней Азии. Оно словно высосало из земли всю ее яркость, все ее тепло. Такое небо мог рисовать только Рерих. И еще таким оно бывает только в горах. Осенью, в горах и у Рериха.
И еще у одного художника из Моего Города. Он умеет ловить мгновения осени…
Небо и ветер. Все несется, чтобы вдруг замереть у обрыва. Бал окончен. Клочья одежд, письма – все вымел ветер. И ты стоишь у обрыва и смотришь – а дальше ничего.
Осенью уходит все, что мешает смотреть и слышать…
И вот стоишь ты на промерзшей дороге, а ледяной ветер дует в затылок, набивает жесткой крошкой космы пожухлой травы. А по небу тупо, медленно ползут тяжелые сизые тучи и ломаются под ударами бича, открывая по краям и на изломе бритвенно-острое серебро. А в разрывы торжественно-безмятежно смотрит несравненное осеннее небо, и, когда из туч вдруг сеет дождь или сыплет снег, кажется, что небо корчит гримасы несчастной, дрожащей, умирающей земле…
Но пока над Моим Городом раскинул крылья сентябрь. То сеет дождем, предвещая тоску предзимья, то дарит теплом роскошнее летнего.
Наступает Самое Тихое Время Года…
Я люблю осень.
А вот этот парень, этот художник, что сидит на Чистопрудном и рисует Мой Город, – ненавидит ее.
Я давно за ним наблюдаю – он из тех, кто видит то, на что не обращают внимания другие. Он вообще видит больше очевидного. Замечательнее всего, что когда я хожу по тропам снов, то и дело с ним сталкиваюсь, и потому, когда он вдруг сталкивается со мной наяву, ему становится совсем не по себе. Поэтому я и стараюсь не попадаться ему на глаза.
Не всегда получается…
Ночью над Москвой пролетел нездешний ветер и принес тоску и Зов. И далекий лай призрачных псов, белых красноухих псов, лай осенней Охоты. Значит, Охотница снова пришла. Когда-нибудь она настигнет его.
Еще не сегодня, нет.
Охота еще далеко.
Он ненавидел осень – и мучительно ждал ее.
«…ненавижу осень. Да ладно, себе-то что врать – я ее просто боюсь. Осенью меня всегда настигает какая-то мистическая тоска, в груди становится пусто, и иной раз кажется, что я похож на воздушный шарик – дунет ветер посильнее, оборвется ниточка, и улечу я к едрене фене.
Моя осень – это разящая красота. Заказали бы мне нарисовать аллегорию осени, я не стал бы изображать полногрудых пейзанок с рогами изобилия или Деметру с плодами. Моя осень – это смуглая девица в чешуйчатой броне, с ясеневым копьем в руке и венке из листьев на голове. А сидит она верхом на драконе. Я несколько раз пытался ее нарисовать. Высокие скулы, слегка раскосые глаза, кошачье какое-то лицо, короткие медные волосы. Маленькая рука, крепко сжимающая древко копья. Я ее очень четко вижу, только никак не могу изобразить ее глаза. На моих рисунках они у нее черные. А на самом деле – они просто бездонные, как смерть. Моя осень приносит смерть. Вот почему я ненавижу осень.
И каждый год в сентябре я выхожу с мольбертом на бульвар или в парк и рисую, рисую, рисую – до рези в глазах, до мучительной боли в перенапряженной кисти, чтобы успеть запечатлеть хотя бы каплю этой несказанной красы умирания, торжество жизни на краю смерти.
Я повторяю слова осени – они сами как картины. «В багрец и золото одетые леса…» Вслушайтесь, как это звучит – в багрец и золото… Багряный – это не темно-красный, не цвета запекшейся крови, не алый. Даже не багровый, как дымное зарево. Это красно-лиловый, торжественный, сумрачный и сильный цвет. Достаточно произнести это слово – баг-рец, баг-ря-ный, – и само звучание его вспыхнет красно-лиловым, королевской мантией. И золото – блеск, красота и сила, солнечный луч в бледно-голубом небе. Слово словно бы катится, как колесо, отдает чистым звоном – зо-ло-то. Еще один осенний цвет – пурпур. Это вовсе не фиолетовый, а более глубокий и сумрачный родич багрянца. Листья, что падают с клена, – почти червонное золото, но некоторые именно багряные, с алыми прожилками и пурпурными подпалинами по краям. И еще темно-зеленый, почти черный – ели, такие мрачные рядом со златолиственными белоствольными березами.
А осеннее небо – высокое и прозрачное, бледно-голубое, чистое, звонкое. Когда я смотрю в него с холма, мне хочется оттолкнуться от земли и раствориться в нем. И в груди возникает ощущение пустоты, и рождается чувство полета, и делается страшно. Кажется, что стоит мне поддаться желанию взлететь, и я покину этот мир и окажусь заключен навечно в бездонную прозрачную голубизну, в которой больше ничего нет. Это не больно, но страшно…»
Утром Андрей сидел на кухне за чашкой кофе и мрачно размышлял о жизни.
«Художник. От слова „худо“. Нет, Андрюша, ты не художник. Ты неудавшийся архитектор, с горя взявшийся за кисть. Архитектор, который не умеет рисовать, – барахло, а не архитектор. А если умеет рисовать, но не архитектор – то кто? Ты даже не дизайнер по интерьеру, хотя у тебя и визитка есть. Ну да на заборе тоже три матерных буквы написано, а там дрова лежат…»
Работа, слава богу, не обязывала сидеть в бюро от звонка до звонка, а три обязательных присутственных дня – это терпимо. Не сказать, чтобы Андрей зашибал большие деньги, но на жизнь хватало – а главное, оставалось время писать. Хороший он художник или плохой – он давно перестал задумываться. Понятно, что не Левитан. Так что страдать? Надо просто писать.
Сейчас в работе возник вялотекущий застой. Заказов хватало, но все они были тупые какие-то. И клепал Андрей их, как на конвейере. И было ему тошно. Потому что опять наступила осень. И потому что опять приснился ему старый сон, который почему-то всегда приходил к нему осенью. Чтобы не думать о нем, он обычно хватал мольберт и отправлялся за город, в лес, или в парк, или на бульвар и возвращался домой закоченевший, с пачкой набросков и этюдов. А потом, отогрев руки, брался снова за карандаш или кисть и как проклятый пытался изобразить свою Разящую-без-жалости, La Belle Dame sans merci…
«Ненавижу осень!»
Очень давно, лет с пятнадцати, он знал, что эта рыжая девка с бездонными глазами – его смерть. Андрей был атеистом и в приметы не верил, но эта потусторонняя сволочь снилась ему уже много лет. Снилась и жить не давала, потому что в каждой девушке он выискивал сходство с ней. В армии он чуть с ума не сошел из-за нее. Но, с другой стороны, без нее он бы там сломался. А так в ответ на малейшее поползновение просто бил в торец. Парень он был здоровый, метр восемьдесят, и карате занимался, так что если кому хотелось в чайник получить – только подходи по одному.