Теперь все начали петь. По-еврейски. Эрик, естественно, не понимает ни слова, но песня кажется веселой. У Наны высокий, мелодичный голос; негромкий, но его непременно отличишь. Она любит петь. Иногда поет, стоя у плиты, и ее слышно даже наверху, в его комнате.
«Моя мама всегда пела на кухне», — сказала она однажды, и он попытался представить, каково это: помнить, как поет твоя мама. А в другой раз он спросил ее: «Какой была моя мама?»
Спросил и замер, почти перестал дышать. Что она ответит? Ему отчего-то представлялось — хотя никто ему ничего подобного не говорил, — что Нана маму не любила.
Она задумалась, словно припоминая, и медленно сказала: «Она была тихая, мягкая девушка. Небольшого роста, изящная. Умная, сообразительная. Она очень любила тебя и папу».
В тот день Нана пекла булочки. Разливая жидкое желтое тесто по маленьким формам, она робко, точно стесняясь, сказала: «Твой папа обожал такие булочки. Мог съесть пять штук за один присест».
Эрик уже знал, что при дедушке она даже имени папиного никогда не упоминает. И отважился наконец спросить — почему.
«Знаешь, — начал он, — бабуля любила рассказывать о моей маме. А почему дедушка никогда не говорит о папе?»
«Ему это слишком больно».
«А тебе разве нет?»
«Мне тоже больно. Но все люди устроены по-разному», — негромко отозвалась она. И все-таки Эрик не удовлетворился ответом. Быть может, дедушка жалеет о ненароком сказанном слове? О непродуманном поступке? И Эрик был благодарен Нане за мелкие подробности, которые она вспоминала в самые неожиданные моменты.
«Твой папа всегда говорил, что у тебя глазки точно опалы», — сказала она однажды, и он почувствовал, как его губы расползаются в улыбке. Благодаря таким мелочам родители, особенно папа, становились как-то реальней, осязаемей. До сих пор они были лишь неясными тенями, силуэтами — даже мама, о которой ему столько рассказывали в Брюерстоне. Но из тех рассказов выходила не живая девочка, а кукла из рождественской сказки. О папе же он впервые услышал от Криса, но это тоже были пустые слова. Ну как представить человека, о котором говорят: «Он был отличный парень, прекрасный студент. Учился в десять раз лучше меня и здорово играл в теннис»? Булочки, о которых вспомнила Нана, помогли Эрику куда больше.
И все равно ему было мало. Он уже чувствовал, что ему всегда будет мало, что стремление узнать о давно потерянных родителях поведет его все дальше и дальше, что, едва открыв одну дверь, он увидит перед собой другую, и так — без счета. А самая последняя дверь окажется безнадежно заперта.
В церемонии наступила пауза. Подали рыбу. И Эрик с облегчением принялся за еду…
У Айрис сжимается горло, покалывает в глазах. Чаша счастья полна до краев: еще капля, и счастье — нет, не перельется, а просто разлетится вдребезги вместе с чашей. Ее сыновья в одинаковых пиджачках не сводят круглых глаз с дедушки, сидящего на стуле с высокой спинкой. Айрис представила, каким должен запомниться им этот стул. Темный, высокий… Не стул, а настоящий трон. Голос, который несется оттуда, тоже не обычный голос их деда. Он преображен, величав, его нельзя ни заглушить, ни прервать. Присмиревшие дети сидят и слушают, будто понимают, что говорит дед. И никогда, ни за что на свете не забыть им этот день.
У Эрика вид отстраненный, за этим столом его занимает только еда. Жует сосредоточенно. Может, и вовсе не слышит деда. Айрис вдруг вспомнилось, как она сидела на кухне у Мори и Агги. Эрик тогда только появился на свет. Обсуждалось его будущее. И один из родителей сказал: «Пускай растет свободным. Вырастет — сам выберет веру и национальность». Айрис промолчала. Не ее, школьницы, дело вмешиваться в дела взрослых. Но они спросили: «А ты как думаешь?» И она ответила, как думала: «Ребенок должен знать, кто он». Мори взорвался: «Кто? Хороший порядочный человек! Этого недостаточно? Обязательно надо ярлык наклеить, как на консервную банку?!» Им виделось все очень просто. Айрис помнит, что она тогда подумала: они не правы. Жизнь вовсе не так проста.
На другом конце стола папа шепчется с мистером Бренсером. Оба смеются. Должно быть, шутка или анекдот из тех, что папа считает неприличными. Последний, реликтовый викторианец. Настоящий викторианец, не притворщик и лицемер, а человек, у которого принципы не расходятся с делом.
Его оптимизм — целеустремленный, деятельный, он глубоко верит, что все можно исправить, изменить своими руками. Господи, что бы мы без него делали? Что будем мы без него делать?.. Порой кажется, что он бережно держит всех нас в больших сильных ладонях.
— Айрис, к тебе обращается миссис Бренсер, — окликнула мама.
— Что? Ой, простите, задумалась, — извинилась она.
— Ничего, ничего. Просто я восхищалась хрустальной вазой, а ваша мама сказала, что она и вам такую купила. Лично я обожаю этот стиль.
— Мама! Зачем? Ты мне ничего не говорила. — Айрис почувствовала на себе предупреждающий взгляд Тео. Он часто просит быть с мамой помягче. Айрис действительно бывает резка, мама ее порой раздражает. Почему, ну почему им зачастую так трудно понять друг друга?
— Необыкновенно красивая ваза, — говорит Тео. — Вы к нам очень добры.
— Да, мама, спасибо, — повторяет за ним Айрис. — Ваза красивая.
И мама улыбается так счастливо, точно сама получила подарок…
Анне вино тоже ударило в голову. Мысли кружились, шарахались. Клубника на вкус оказалась хуже, чем с виду. Джозеф хорошо говорит. О том, как свободны мы в великой и славной Америке и как нельзя забывать, что есть еще на свете люди, скованные цепями рабства.
Он говорит хорошо. И мысли у него всегда ясные, четкие. А ведь почти необразован и вовсе не начитан. В последнее время ему часто приходится выступать. То в окружном комитете по недвижимости, то на торжественных обедах. Она так им гордится, когда он стоит на возвышении — достойный, всеми уважаемый. И кажется высоким, хотя на самом деле он среднего роста. Но она глядит на него и сама невольно распрямляется, расправляет плечи.
Неужели он начинал маляром? Уходил на работу с портфельчиком, в котором лежали кисти и пятнистый от краски комбинезон. В то же время он нисколько не изменился. Такой же простой, прямой человек. Не притворяется, как некоторые, будто не слыхивал об улице Ладлоу и не понимает идиша. Нет, конечно, в чем-то он изменился. Быстро вскипает, раздражается по пустякам. Но он и отходчив, всегда с готовностью извинится, если почувствует, что перегнул палку. А еще он очень много, безумно много работает. Но попробуй останови!
«Я оседлал удачу, — отмахивается он. — Останавливаться нельзя».
Анна хочет заказать его портрет. Он, само собой, сопротивляется, но Анна напоминает, что, заказывая в Париже ее портрет, он и слушать не хотел никаких возражений. А она ведь тоже не была кинозвездой. «Женщины — совсем другое дело», — заявляет он.
Но Анна непременно хочет иметь его портрет. Надо подговорить Эрика. Если Эрик попросит, Джозеф обязательно послушается. Ради мальчика он сделает что угодно. И не только он, мы все тоже.